Такие документы столь же ярко, сколь и убедительно свидетельствуют о свободе, какая царила в области половых отношений эпохи Ренессанса. Сообразно с различными темпераментами отдельных народов свобода эта принимала в разных странах различные формы, но сущность дела оставалась всюду одна и та же.
Какая свобода нравов господствовала в то время во Франции, доказывают хотя бы «Cent nouvelles du bon roi Louis XI» («Сто новелл славного короля Людовика XI». — Ред.). Но в то же время они показывают, что во главе этой разнузданной жизни стоял двор. О празднике невинности, который справлялся всегда 28 декабря и состоял в том, что женщины вторгались в комнаты поздно спавших мужчин и с хохотом и шуточками будили их, сообщается, что эти праздники носили отнюдь не невинный характер: Маргарита Наваррская, например, была готова на самые рискованные приключения, когда вторгалась в спальни молодых аристократов того времени. Свадебные обычаи сводились все без исключения к эротическим намекам самого недвусмысленного свойства, Honor della citadellae salvo (честь, нетронутость невесты. — Ред.) проверялась самым циничным образом даже на княжеских и придворных свадьбах. И не только папа Александр VI считал лучшим удовольствием смотреть из окон Ватикана на случку лошадей, — такого же рода увеселения устраивались и при французском дворе. Франциск I Французский, который славился вдобавок еще тем, что при нем при дворе царили строгие нравы, не находил ничего особенного в том, чтобы вместе с придворными дамами отправляться в лес во время течки оленей и любоваться любовными играми животных. Язык того времени был проникнут чувственностью. Все откровенно и смело говорили о самых интимных вещах и не только нисколько не стеснялись циничных острот и замечаний, а, наоборот, от всей души над ними хохотали. Брантом в своей биографии Екатерины Медичи сообщает, что гугеноты взяли однажды с собой в поход огромную пушку, которую они называли «королевой-матерью». Королева поинтересовалась, почему пушку назвали ее именем, и один из придворных, не стесняясь, ответил ей во всеуслышание: «C'est, madame, parce gu'elle avait le calibre plus grand et plus gros que les autres».[8] И Екатерина первая же рассмеялась над этой недвусмысленной остротой.
Счастливый случай на качелях. Французская галантно-сатирическая гравюра с картины О. Фрагонара.
Эротическое проявление чувственности часто обнаруживалось в весьма откровенной форме. Многочисленные дамы лучшего общества нисколько не скрывали желаний, которые возбуждались в них эротическими спектаклями, эротическими остротами собеседников и эротическими художественными изображениями, которые были повсюду у них перед глазами.
Таково в самых общих чертах состояние французских нравов в эпоху Ренессанса. Эту картину можно было бы продолжить до бесконечности — столько в нашем распоряжении имеется материала. Картина сверкает яркостью и сочностью красок. И в каждом мазке отвага и сила, бурное желание и необузданное наслаждение. И это относится отнюдь не только к Италии и к Франции, и то же самое мы можем наблюдать вплоть до Голландии, вплоть до Англии. И продолжалось это до тех пор, пока гуманизм не закончил свою последнюю борьбу, пока Ренессанс не сделал последнего мазка.
* * *
Наиболее яркое выражение смелость духа времени должна была найти, естественно, в сатире. В то время как серьезное искусство всегда поставлено в известные рамки, которые, правда, могут быть расширены, но которые должны все же строго соблюдаться, сатира при известных обстоятельствах может доходить до последних крайностей. В сильные эпохи, проникнутые могучим творческим духом, сатира всегда воодушевляется таким стремлением и вследствие этого ее излюбленным средством выражения служит гротеск, так как он наиболее соответствует такого рода исторической ситуации. Гротеск начинается там, где кончается область возможного и переходит в невозможное; так как, однако, для невозможного границ, как известно, не существует, то смелость и чувство силы могут найти здесь наиболее полное выражение. В эпоху Ренессанса, согласно этому закону и в силу господствовавшей в то время тенденции, искусство гротеска достигло второй раз в истории своего наивысшего развития. Но если в древности, когда гротеск в культе фаллоса нашел первое сознательное применение, он был по преимуществу простым художественным средством, то в эпоху Ренессанса он стал прежде всего средством для усиления литературной сатиры. Это соответствовало тому факту, — на который мы обратили внимание в первом томе нашей «Истории карикатуры европейских народов», — что слово может следовать за самым смелым полетом фантазии, — для кисти же такие достижения совершенно невозможны.
Величайшим мастером гротеска в литературе является до сих пор никем не превзойденный Рабле, кюре из Медона. Его гениальное произведение «Гаргантюа и Пантагрюэль» служит не только бессмертным памятником сатирической литературы Ренессанса, но и вообще грандиознейшим монументом, который когда-либо создавала в языке фантазия. Никогда еще язык не был использован с такой смелостью, никогда не получал он ни от одного писателя такого обогащения, как именно от Рабле. Речь делает здесь самые рискованные экскурсии, слова взлетают в воздух, точно ракеты, — то громыхают, как тяжелое орудие, то нечленораздельными звуками кружатся в бешеном вихре, как туча обезумевших демонов. В первый момент читатель теряется, ему кажется все это нелепым, бессвязным, — но только в первый момент. Ибо концерт, которым дирижирует Рабле, полон гармонии и смысла: каждая строчка проникнута кристально ясной, неиссякаемой фантазией, которая даже в самом ничтожном и второстепенном сознательно преследует одну цель: довести до высшего предела сатирический смех. И действительно, Рабле со своим «Гаргантюа и Пантагрюэлем» достигает этой цели.
Причудливая смелость в языке соответствует причудливой смелости образов и сравнений, начерченных пером Рабле: он не останавливается и в этом отношении ни перед чем. Эротический элемент подчеркивается им и преувеличивается, и именно в этом преувеличении он достигает своей фантазией совершенно, казалось бы, недосягаемых высот.
Кормилица (Кормилица Гаргантюа?). Немецкая карикатура.
Такую смелую сатиру, как «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле, могло создать и воспринять только действительно жизнерадостное и полное сил поколение. Таким и было поколение Ренессанса. Дыхание этой эпохи еще обвевает жилище, в котором жила некогда мадам де Севинье. Проходя по ее дому на rue des Francs Bourgeois в Париже и созерцая тот колоссальный стиль, который преобладает в нем, невольно чувствуешь, что здесь действительно обитало другое поколение, — не нынешние салонные куклы, которые в прерафаэлитских модах идеализируют в качестве понятия красоты симптомы чахотки. Здесь жили люди, родственные по духу и по плоти Рабле.
Свобода и смелость служили отличительным признаком также и личной полемики, всех более или менее значительных политических и религиозных споров того революционного времени. Этим дыханием обвеяны все памфлеты гуманистов и реформации. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть сатиры и пасквили эпохи Реформации, собранные Оскаром Шаде, писания Лютера и, главным образом, великого мастера языка Томаса Мюнцера. Тем же духом проникнуто и мастерское произведение гуманистической полемики, знаменитые письма обскурантов,[9] — вернее, «Письма темных людей». Они хотя и не обладают причудливым стилем Рабле, но все же грубостью своего языка обнаруживают классическую смелость Ренессанса и представляют поэтому чрезвычайно важный документ общественной нравственности XVI века.
Эти письма, направленные против монахов, служат превосходным образцом тогдашней полемики. Ответное остроумие монахов тоже не отличалось большой скромностью, — наоборот: что касается откровенности и грубости, то монахи всегда побивали рекорд. Эротическое остроумие стояло при этом на первом плане; до каких пределов оно иногда доходило, показывают известные диалоги монахинь Аретино. Эти диалоги наряду со смелостью эпохи в вопросах половой морали обнаруживают, пожалуй, еще в большей мере безграничную развращенность самого автора, которая, на наш взгляд, порою совершенно заслоняет его дарование.
Сатира на монахов и монахинь появилась, как мы знаем из предыдущей главы, гораздо раньше, но теперь, когда конфликт обострился до крайних пределов, поход был объявлен по всей линии. Желание свести счеты с церковью, которая из социального института превратилась в пустую организацию систематической эксплуатации, воодушевляло сотни умов. Ни одна «монашеская добродетель» не была обойдена молчанием. Само собой разумеется, что и здесь чаще всего звучала эротическая нота, и если внешне все имело вид забавы и приятного развлечения, то сущностью был на самом деле ядовитый сарказм, а тенденцией — желание заклеймить позором знаменитые «добродетели» монахов и монахинь, их сластолюбие, жадность, невежество, развращенность, лень и пр. и пр. Удары сыпались тут со всех сторон. Достаточно прочесть несколько шванков[10] Генриха Бебеля.