Андрей добросовестно прожевал и проглотил клочок бумаги, язык и небо стали деревянными.
— Все! Мое счастье со мной!
Автобус тронулся, и тут же появился контролер. Собственно, он не появился, он просто тихо сидел на переднем сиденье, незаметный такой старичок с чисто вымытой бородкой, в очках, в соломенной шляпе, похожий на врача или учителя. Пенсионер. Общественник.
— Граждане, — сказал он, — будьте любезны, приготовьте, пожалуйста, ваши билеты.
Очередь дошла до Андрея.
— Нету, — сокрушенно развел он руками.
— Как же так? — удивился старичок. — Некрасиво. Платите тогда штраф.
— И денег нет. — Андрею стало смешно. Ничего себе счастье! Денег действительно не было.
Автобусная публика прислушалась и загомонила. Суровая старуха, из тех, которые непременно вмешиваются в подобные конфликты, отметила, что нынешняя молодежь всегда норовит нашармака. Парень с заднего сиденья, остриженный под ноль, как новобранец, пробасил, что Андрей брал билет — он сам видел.
— Ну хорошо, если вы брали, так где же он? — обрадовался контролер. — Вы поищите. Возьмите себя в руки, успокойтесь и поищите.
— А я его съел, — весело признался Андрей.
— Как, простите?
— Да так. Элементарно съел. Ам-ам.
— Эй, малый, давай я штраф заплачу, — крикнул стриженый.
— Все заодно. Притворяется психическим. Тащите его, товарищ главный, куда следует. Пусть ему пятнадцать суток влепят за хулиганство, — деловито предложила старуха
Из автобуса пришлось выйти. И пришлось все объяснить. Старик погладил бороду.
— Суеверие, — сказал он веско. — Больше читать надо, молодой человек. Работать над собой. На дорогу-то у вас есть?
Вынул кошель-подковку, потряс, отсчитал тугими старческими пальцами пять копеек и посоветовал в другой раз поедать билеты по окончании рейса.
Так закончился этот вечер. Лег Андрей около двух, а заснул, пожалуй, к трем, чем серьезно нарушил свой спортивный режим.
У Ирины действительно был легкий характер. Такой, при котором вчерашние неприятности выглядят сегодня вроде бы и не неприятностями, и даже неизвестно, были они или нет, а если и были, то, может, все и обойдется. Поэтому она и решила вместо свидания снова поехать на сбор к Соколову. А вдруг, размышляла она, тот последний разговор ничего не значит? Что особенного, если она мельком рассказала Павлу о варианте квартирного обмена — однокомнатная плюс комната в малонаселенной на прекрасную двухкомнатную — о таком вот роскошном варианте, предложенном подругой. Павел поковырял травинкой в ядреных мелких зубах и сказал задумчивым голосом: «Ты вот что. Ты ключик мой завези мне днями, ладно?» Она знала, что это значит — вернуть ключ от его квартиры, — и она сразу заплакала, высоко держа лицо и промокая углом платка подкрашенные веки. А Павел стоял и молчал, как каменный, только травинку грыз. Но ушла она с достоинством, успокоилась и ушла, и про ключ он больше не напомнил.
В кругу девчонок, подобных Ирине, девчонок, внешне предельно модернизированных, следящих за веяниями эпохи — по журналам «Вог» и «Бурда», — привозимым знакомыми из-за границы, крепко, однако, бытует вынесенная из родных таганских переулочков убежденность в том, что мужчины — сволочи. Матери, брошенные не раз и не два, бабки, люто битые дедами под пьяную лавочку, утверждали одно: «Мужик до сладкого падок, а потом — ихнее, мол, дело — не рожать, раз, два и бежать». Ирина про себя и в задушевных беседах с подругами ругательски ругала Павла за то, что он такой черствый, такой неласковый и все, что она для него делает, это как будто так и надо, но разве он ее Толику хоть когда-нибудь в жизни шоколадку принес? Паршивую шоколадку, за сорок копеек? Черта с два! И не потому, что он жадный, он вовсе не жадный, просто ему наплевать. Но в глубине души Ирина считала все это вполне естественным, и ей нравилась мужская суровость Соколова, и она знала, что его надо «захомутать», а если она не «захомутает», значит, сама дура, а он здесь ни при чем.
К Павлу она поехала не одна. Умолил взять его с собой — извинялся, клялся и все-таки умолил — тот самый Коля-Костя, который подсел позавчера за их столик в кафе. Ирина знала его давно, собственно говоря, он ее когда-то и познакомил с Соколовым. Она его знала и опасалась, потому что Борька Быбанов (а не Коля и не Костя) был не только фарцовщиком, но и кое-кем похуже — водилась раньше с ними, маленькая была и глупая, а теперь хватит.
По дороге Ирина пыталась разведать, что понадобилось Борьке от Павла. Но Быбан только попрыгивал на заднем сиденье да помаргивал дурашливо своими кругляшами: «Ты соскучилась, и я соскучился. Компрене ву?»
Павел вышел к ним за калитку в своем голубом тренировочном костюме, который так любила на нем Ирина, с разноцветной итальянской шапочкой в кулаке. Он шел натруженной походкой, шлепая сандалиями, лицо было хмурым, а складки у рта — мокрыми от пота. Тренировка на выносливость по уныло ровному и душно пахнущему горячим гудроном шоссе любого может укатать, и вовсе не до гостей было Павлу, особенно не до таких.
— Приветик, — сказал он со вздохом. — Охота вам было в жару переться?
Ирина тут же, изловчившись, обтерла платком его лицо, и то, что он не отстранился, а бытовато подставил коричневый влажный лоб с жесткой челкой, было добрым знаком.
— Старче, имею разговор. — Быбан закинул голову, вроде даже любуясь на соколовскую стать, и было в этом нечто издевательское, еще больше насторожившее Ирину.
— Ладно, пойдем. А ты погоди, — кивнул ей Павел.
Отошли в сторонку, к глухим зарослям крапивы и репейника возле забора. Быбан двумя пальчиками достал из нагрудного кармана мятую пачку «Мальборо», из пачки — сигарету «Столичная», затянулся, проводил глазами дым.
— Пашка, вот какое дело. Ты мне не можешь кинуть три куска? Разумеется, заимообразно.
Соколов удивленно и презрительно хмыкнул. Ишь, чего захотел мокрогубый Быбан! Ну, верно, бывал когда-то Павел в его комнатухе на Солянке, ну, таскались туда кое-какие веселые девочки — на выбор. Но, во-первых, было это незнамо когда, а во-вторых, за все Быбану плачено-переплачено: и заграничным шмотьем, и сигаретами, да и просто походами в рестораны, где пьешь сухое, а денежки выкладываешь за чужой коньяк. Нет, дудки, пусть катится отсюда слюнявый Быбан со своими очередными несбыточными аферами.
— Я тебе, Пашка, честно скажу. Я горю. Мне надо рвать когти. В Питер, а может, в Ригу. Мало меня милиция таскала. Теперь эти приклепались — комсомольцы-добровольцы. Знаешь, есть такая штука — «общественный суд»? Поболтают, проголосуют, и кати по указу за сто верст от родимой. А то и дальше. Мне, Пашка, срочно надо когти рвать. Я думаю, ты мне поможешь, ты мне друг все-таки. А то, знаешь, станут меня таскать, я расколюсь и тебя нечаянно впутаю… Ну зачем тебе неприятности? Ты все-таки известный человек…
Быбан говорил горячо и убедительно и даже нежно, и от горячности в уголках его маленького треугольного рта вскипали пузырьки слюны, и он обтирал их веснушчатыми слабыми руками. А Павел прикидывал: не увидит ли кто-нибудь из окна их корпуса, как сейчас полетит головой во крапиву этот «деловой человек», как он сам себя величает.
Но он не ударил. Он сунул потяжелевшие пальцы за резинку брюк — жаль, карманов не было — и пошел вперед. По колени в крапиве, и Быбан пугливо попятился, обзеленяя серенькие брючки.
— Ладно, ладно, — затараторил он, прижатый к забору. — Ну ладно, нет так нет. А я думал, у тебя есть башли, ну а нет, так нет, я к кому-нибудь еще съезжу, у меня много друзей, кто-нибудь да выручит.
— Чтоб за версту здесь тобой не пахло. — Соколов брезгливо сморщился и отстранился, открывая Быбану дорогу к автобусу.
Тот пошел, пошел, потом обернулся и замер, готовый рвануть стометровку:
— А ты смелый, Паша. Спортсмен. Надо мне тоже спортом заняться. Как, чемпионов милиция не трогает? Или все-таки трогает? Ну, оревуар.
И резвенько заковылял к автобусу, расшибая носки мокасин на местных камнях. И исчез. Будто его и не было. Только пыльный хвост, завитый автобусными колесами, висел и таял над дорогой, только летели стрекозы, судорожно сцепленные одна с другой, чесался крапивный ожог на ноге, и неспокойно было на душе у Соколова.
— Ну что, ну? Зачем он приезжал? — клушей кинулась к нему Ирина.
— А, пустяки. Все гады, все сволочи, одна ты у меня, Ирка, человек. Устал я, знаешь.
Она притихла под его рукой и медленно, стараясь попадать в такт его шагам, пошла с ним по дороге за шлагбаум, за овсяное поле, за ручей, туда, где синел сумеречной полоской дальний лес. В тот вечер Соколов вновь не вспомнил о ключе от своей квартиры.
В велосипедном мире Василий Матвеев обладал репутацией чудака и оригинала. Даже если верить половине баек, рассказываемых о нем, да и то с уценкой на неизбежный в долгие вечера тренировочных сборов треп, и тогда Матвеев вполне подтверждал эту свою славу. Рассказывали, например, что однажды он в порядке эксперимента просверлил и залил свинцом велосипедные рамы и путем заковыристых математических формул доказал, что при таких рамах можно бить любой рекорд. И один малый из сборной Москвы даже взялся якобы бить рекорд, но через полкруга свалился с седла и стал биться в судорогах. Утверждали также, что как-то раз Матвеев увлекся стрельбой из лука. Лук он сделал из полосы легированной стали, в качестве тетивы приспособил жилу матерого лося. И они вместе с Андреем Ольшевским принялись пулять в коридоре Васькиной квартиры в мишень из прессованного картона, но первым же выстрелом пробили мишень насквозь, а стрела тюкнула наконечником по лысине некоего соседа-пенсионера, варившего себе на кухне кашу из «геркулеса». И якобы этот самый пенсионер мчался потом с лестницы, размазывая по лицу вышеупомянутую кашу, а во время товарищеского суда по делу о нанесении холодным оружием ущерба жилому фонду и здоровью квартиросъемщиков Васька успел вывести формулу, согласно которой голова, обмазанная «геркулесом», увеличивает скорость и аэродинамичность бегуна. Кое-кто утверждал, что жена Матвеева ушла от него, потому что ей негде было спать — тахта была завалена болтами, гайками и шестернями, а сам Василий проводил ночи на подвесном ложе с кронштейнами собственной конструкции. Но уж это последнее было чистейшей воды трепом. Васька был отъявленным холостяком, поскольку взаимоотношения с женщинами никак не укладывались в квадратные корни и интегралы формулы его жизни.