Кэтт (вставши). Папа, не в упрек… нет. Скажи мне, как ты мог — раз ты так думал и видел — как ты мог не удержать меня?..
Гореев (грустно, почти со слезами). Виноват, виноват без оправдания, Катя. Мои взгляды до такой степени расходились с общепринятыми понятиями, что я сплошь да рядом сомневался в своей правоте и, глядя на жизнь в ее необъятном течении, спрашивал себя: за что я негодую? Что позорного в том, как живет это общество? Кто дал мне право осуждать их на основании личного убеждения, когда много среди них и добрых и честных? Кто, наконец, позволяет мне подчинить молодую, полную сил жизнь моим теоретическим выводам, моим отвлеченным мнениям? И я не счел себя вправе мешать тебе жить, как все, отрывать тебя от блестящего и яркого мира и вести тебя на тяжелую дорогу личного труда и лишений. Но правда сильней практических соображений. Она проникла в твое молодое сознание и дала тебе те силы, каких не было у меня.
Кэтт (несколько смущенно). Видишь ли, папа… Я ушла от мужа, потому что я не могла его полюбить, как ни старалась… Я поняла, что люблю, и люблю давно, другого.
Гореев (вздрогнул и побледнел). Как?! другого?
Кэтт (твердо, глядя ему в глаза). Да.
Гореев. И… что же?.. Ты считаешь себя вправе разорвать связь с прежним, не ради бессмысленности этого прежнего, а ради… ради личного чувства?
Кэтт (помолчав). Вчера еще я не считала, сегодня — да.
Гореев. Что же случилось?
Кэтт. Я увидела, что я свободна, что для моего мужа я — только одна из его дорогих прихотей, что я стою на одной доске с его домом, его картинами, его экипажами и всем тем, за что он платит для своего удобства, удовольствия или прихоти. Я сама не имела для него никакой цены, а особенно с тех пор, как я (краснея) поступила в его владение. Положим, я могу быть ему только благодарна: он мне вернул возможность и полное право жить и… и — что же скрываться? — любить.
Гореев. Кого?
Кэтт. Остужева.
Гореев (опустив голову на руки, садится). Так… Так…
Кэтт. Что ты хочешь сказать, папа?
Гореев. Катя моя дорогая, то, что я могу сказать, жестоко и резко. Когда эгоизму служат люди грубые, люди глупые, наконец, люди злые — он еще не так ужасен. Но когда драгоценнейшие дары господни — ум и талант — уходят на то же, когда все сильное и светлое в человеке подавляется интересами его личности… тогда… тогда…
Кэтт (пошатнувшись, хватается за край стола и с ужасом смотрит на отца). Я… я тебя не понимаю…
Гореев. Послушай, Катя: вся жизнь, весь талант Остужева ушли на то, чтобы волновать и себя и других картинами тончайших страстей, изысканнейшей любви, если только можно эти чувства назвать любовью. Для этих картин он делает фоном все: природу, идеи, вечные духовные запросы человечества, важнейшие задачи своего века. Это ненасытный сладострастник мысли. Его личная жизнь — ряд экспериментов над собой и другими. Ни верности, ни силы его любовь не знает. В ней одно только нервное напряжение, неудержимое стремление испытать то или другое ощущение, и в этом стремлении он не видит ничего, не думает ни о чем ни о ком… А потом…
Кэтт. Потом?! Что потом?!!
Гореев. А потом сладкое разочарование, утомление, эстетическое переживание прошедших минут, талантливая и, конечно, очень искренняя, написанная кровью и нервами повесть и — успех. А для нее? А? Катя? Что для нее?
Кэтт глядит на него, бледная и дрожащая.
Я знаю его, Катя. Он был моим учеником — и любимым… На этом самом стуле он в лучшие минуты своей жизни рыдал предо мною, каялся, уходил просветленный — и пропадал на целые годы. А я читал в это время его талантливые вещи и видел, что все эти искренние слезы, рыдания и взрывы отчаяния и непреклонные решения — все это только материал для блестящих страниц, что он, служа себе, себе одному, думая, что весь мир в нем одном, платил за свое самоуслаждение слезами и нервами, как твой муж платил наличными деньгами.
Кэтт (вставая). Не верю… нет, постой… Я верю, что это было… но не теперь. Папа, если теперь… что же будет со мной?
Сильный звонок.
Гореев. Я скажу тебе это, Катя, в свое время. Раз ты в такую минуту пришла ко мне, я беру на себя ответственность отца за свою дочь.
В дверях слева показывается Люба, за ней Остергаузен весь в черном. Гореев кланяется и уходит направо.
Люба (подбегая к Кэтт). Фу, какая у вас лестница скверная. Кэтт, милочка, что же это?
Кэтт. Что, Люба?
Люба. Ты бросила Ларьку? Ты просто с ума сошла.
Кэтт (пожимая плечами). Может быть.
Люба. Зачем же это было делать? Кэтт, голубчик, я расплачусь… Что ж это такое? Мало ли глупых мужей, не всех же бросать. Умная женщина всегда сумеет устроить все без всякого скандала. У меня, знаешь, сердце оборвалось… Ведь тебя никуда принимать не будут.
Кэтт (нервно). Я ни к кому и не собираюсь ходить, моя милая.
Люба. Тогда надо уехать за границу, а на это нужны большие деньги, милочка. Откуда ж ты их возьмешь? Ларька скуп, как черт. Он только на словах джентльмен да джентльмен, а за сто рублей удавится.
Кэтт (усмехаясь). Если бы он был щедр, как царь, я и то от него ничего не взяла бы.
Люба (разводя руками, садится в кресло). Ну, уж я ничего не понимаю.
Остергаузен. Виноват, графиня. Позвольте мне сказать несколько слов. Екатерина Вадимовна, дорогая моя сес… свояченица! Вы, конечно, понимаете, что если бы я не считал вашего поступка необдуманным — заметьте, только необдуманным, я настаиваю на этом эпитете, то я не привез бы к вам мою жену.
Люба. Я сама бы приехала.
Остергаузен (вздохнув). Но вы только одну ночь провели не под кровом вашего супруга, и то в доме вашего достопочтенного родителя. Тлетворные семена растления нравов вас еще не могли коснуться. Графиня и я первые — я настаиваю на этом — первые протягиваем вам якорь спасения.
Кэтт (возмущенная). Кто вас просит читать мне проповеди, граф? Кто вам дает право касаться моей жизни и моих поступков?
Остергаузен (выпрямляясь). Долг!..
Кэтт. Я вам совсем чужая, я не прошу вас ни спасать, ни руководить, ни протягивать мне ваши якоря. Кто вы для меня? Муж, отец, брат?..
Остергаузен (величественно). Добродетель есть цель моей жизни. Я отпечатал в ста двадцати экземплярах мои размышления по поводу укореняющейся в XIX веке безнравственности… на веленевой бумаге. Я раздаю их бесплатно только тем лицам, которые, будучи одного со мной положения в обществе, стремятся уклониться от истинного пути. «Утренние размышления о добродетели графа Остергаузена» — вот. (Указывая на книжку.) Первый экземпляр я подарил моей жене. Не правда ли, графиня?
Люба. Правда-то правда, только мне-то зачем? Я никогда не уклонялась…
Остергаузен. В предупреждение. Второй экземпляр одному моему другу, имевшему гибельную привычку изменять своей жене и пить коньяк винными стаканами…
Кэтт (невольно смеясь). И третий мне?
Остергаузен. Нет, вам восьмой. До вас было пять печальных случаев, кроме исчисленного. Возьмите.
Люба. Возьми, Кэтт, положи куда-нибудь.
Остергаузен. Обратите внимание на восьмое и четырнадцатое утро. Именно четырнадцатое утро помогло нам с графиней вчера по отъезде из дома вашего мужа избегнуть страшных последствий некоторой необдуманности. (Косясь на Любу.) Одного из нас. В нем описано, какие последствия ожидают лицо женского пола за нарушение супружеского очага.
Люба. Ах, Кэтт, в самом деле ты прочти, что там написано. Ужас что такое! Все законы выписаны, по которым сажают в монастырь, по этапу пересылают… ужас, ужас… История рассказана, как у одной высокородной дамы от этого сделалась самая страшная болезнь…
Остергаузен. Она сошла с ума от упреков совести.
Люба (отводя Кэтт). Знаешь, он мне вчера так надоел, что я прямо ему сказала — разведемся. Что ж мне-то? Капитал-то мой, не правда ли? Да уж очень он меня запугал. И про общество, и про закон, и про совесть. Я всего, конечно, не помню, только так страшно, так страшно, что просто ужас! Вот я и рассчитала так: не разводиться, а все-таки устроить себя посвободнее, чтобы он у меня над душой постоянно не торчал. Мы с ним теперь отлично уговорились, и я ему за это двенадцать тысяч в год прибавила. Вдруг приезжает Ларька и рассказывает, что ты уехала с Остужевым…
Кэтт. Только об этом?
Люба. Ну, думаю, пропала моя Кэтт. Ведь писатель все равно, что тенор… то есть вообще певец или актер, а с ними, говорят, хуже всего. Разревелась, как дура, и к мужу: так и так, говорю, Кэтт уехала с Остужевым к отцу. Он сейчас взял свои размышления, и вот видишь… Кэтт, голубушка, вернись к брату… Милочка, умоляю тебя… (Плачет.) Мне тебя так жаль, так жаль… Ни мужа, ни денег, один только любовник… ну что хорошего?
Кэтт. Люба, никакого у меня любовника нет и не будет, слышишь ты? Я могу быть только женою того человека, которого я полюблю. Можете обо мне говорить и думать, что хотите, — мне все равно, я от вашего общества ушла навсегда. Но я здесь в доме моего отца и считаю себя гораздо честнее и лучше, чем в доме мужа, которому меня продали.