И до какого совершенства можно довести их таким образом! Пансион есть свет в уменьшенном виде, полный свет в малом размере, свет сжатый, сокращенный, который удобно можно было бы положить в табакерку; но там ость все — все, что ни задумаете!.. Как вы никогда не бывали девушками, то верно и не знаете — а я знаю из весьма достоверных источников, знаю официальным образом, — что там, в пансионах, между девушками иногда есть даже тайные общества, о которых полиция по сю пору и понятия не имеет; общества гибельные, разрушительные, ужасные, настоящие «Тугендбунды»[76] в корсете. Они, подобно немецким и итальянским революционным союзам, разделяются на степени, имеют свои установленные обряды и стремятся к определенной, им только известной, цели. Степеней — ведь я все знаю! — степеней обыкновенно бывает три: крошки, подростки и девицы. К первой принадлежат девушки моложе двенадцати лет: те не смеют ни о чем знать, ни говорить и чувства свои могут только изливать перед куклами. Во второй разряд поступают на тринадцатом году жизни: здесь устав общества позволяет уже рассуждать, тихонько и понемножку, о любви и мужчинах, даже избирать себе почетных любовников. Третья и самая высокая степень, обладающая великою тайною общества, состоит исключительно из розовых существ лет четырнадцати и более, у которых платье на груди начинает прелестно вздуваться: они шепчутся только между собою, и ежели признают полезным присоединить к своему кругу которую-нибудь из подростков, то наперед избирают одну из среды своих сестер для предварительного изложения ей правил и тайны союза. Просвещенная таким образом девушка в целом пансионе уже именуется девицею и участвует во всех совещаниях и забавах новых своих приятельниц. Хотите ли, чтоб я сказал вам эту заветную, ужасную тайну?.. Гак и быть: зажмурьте глаза, заткните уши, трепещите и слушайте: слушайте со вниманием, ибо это важное дело! — эта тайна есть значение того, что и как будет... Нет, не скажу!
Я не либерал, не революционер — это всем известно! — и терпеть не могу тайных обществ; но, признаюсь, несмотря на данную мною подписку не принадлежать ни к каким непозволительным союзам, крайне желал бы быть принятым в члены этой третьей степени. Сколько узнал бы я там любопытных вещей, опасных для спокойствия всякого благонамеренного человека, которых ни майнцская, ни франкфуртская следственные комиссии не привели в ясность и не обнаружили!.. Но полно рассуждать о том, как развертываются девичьи понятия в некоторых девичьих пансионах. Не надо по-пустому стращать тех, которых невесты еще обучаются в них нравственности и танцам. Увы! — почему знать? — может статься, в эту минуту и моя суженая где-нибудь поступает в члены третьей степени!..
Олинька Р*** воспитывалась также в многочисленном кругу своих сверстниц, только не в пансионе. Она имела счастье быть отданною родителями в один из тех прекрасных институтов, где нравственность, невинность и добродетель господствуют не только во всех уголках сердца и воображения девушек, но и по всем углам дома, где частные уважения не руководствуют мерою общего присмотра, где воспитанницы не повелевают своими начальницами. Я, будучи девушкою, ни за какое благо не согласился бы образоваться в таком заведении, но если б у меня была дочь, немедленно отдал бы ее туда — и отдал бы только туда. Я человек со странными понятиями: хочу, чтоб девушка до шестнадцатилетнего возраста была без мысли и без чувства, как всеобщая география; чтоб ее сердце говорило отнюдь не внятнее и не умнее фортепиано; чтоб она не жила, но только существовала, подобно златнице, заключенной в своей плеве; чтоб она были настоящею монастыркою и, особенно, чтоб не принадлежала ни к какому в свете тайному обществу. Я аристократ спальни и боюсь влияния тайных обществ на безопасность завоеванных моим полом прав и преимуществ мужчины. Словом, я требую, чтоб девушка была мертвою, холодною статуею до тех пор, пока не придет ей время выйти замуж, и чтоб она одушевилась, когда начну я на ней свататься.
Олинька Р*** совершенно соответствовала моим понятиям о воспитании женщин и о лицах, долженствующих входить в состав женского пола. Ее сердце спало шестнадцать лет сряду; душа ее, чистая, светлая, как зеркало, никогда не отражала других предметов, кроме учебных. Она не знала, ни для чего она создана, ни что будет делать на свете; она не имела никакого понятия о счастии, никогда не думала о любви; полагала, что свет и существование оканчиваются за стеною институтского сада, и мужчин считала людьми другой нации, иностранцами на земле, немцами царства природы, существами гораздо ниже, грубее женщин, выдуманными единственно для того, чтоб быть учителями, дьячками и инвалидами. Если б ей не сказали, что после экзамена надо покинуть институт, она без сожаления согласилась бы остаться в нем навеки и часто даже размышляла о том, как скучно ей будет жить в городе без классных дам и сидеть в креслах в гостиной между незнакомыми лицами, а не на скамейке со школьными подругами. Без ощущений, без удовольствий, без неприятности она так же бесчувственно дождалась рокового дня выпуска воспитанниц, как за шестнадцать лет перед тем минуты первого пришествия своего на свет после девятимесячного заключения в чреве своей матери. И сказать по справедливости, она родилась только в день своего выпуска из института; все предшествовавшее время была она улиткою — но улиткою Черного моря, красивою, блистательною, прелестною улиткою, устроенною так правильно, так ровно, легко, искусно, чудесно, что почти нельзя верить, чтоб это было добровольное и случайное произведение животного организма, а не игрушка, нарочно сделанная для обворожения глаз и потехи человека; расписанною такими нежными, роскошными цветами, что чуть-чуть не согрешишь, сказав в восторге; ей-ей, это обман! тут непременно рука художника пособила природе. Словом, Олинька была нова душою, как дитя, и полная, взрослая красавица телом, потому что, по моим понятиям о воспитании женского пола, девушка должна выпускаться из учебного заведения, между прочим, совершенною красавицею. По моей системе, это — условие sine qua non[77] хорошего женского образования. Я уже сказал вам, что я странный человек!
Простясь самым трогательным образом с своими приятельницами, вся в слезах, исполненная глубокой печати, грусти, даже отчаяния, Олинька Р*** села с маменькою в карету и уехала из института. Первый раз в жизни ощутила она в сердце горечь — и в ту минуту действительно безвозвратно родилась на свет, — на свет человеческий. И при этом рождении испытала она над собою все ощущения младенца, впервые появляющегося в лике живущих созданий: блеск этого великого, вызолоченного, отполированного, движущегося, суетящегося света ослепил ее зрение. Воздух, потрясаемый бесчисленными страстями, бесчисленными сплетнями, раздорами, тщеславием, гордостью и жадностью огромного сборища людей, мутный от происков, сырой от глупости, больно раздирал нежный тимпан ее уха, угнетал ее безмятежную грудь, душил ее, производил кружение в голове. Она опять стала плакать, сожалея о тишине своего института; маменька тщетно ее утешала; она все плакала — плакала горько, сама не зная о чем — как вдруг карета поворотила на Невский проспект, и длинный ряд искусно развешенных за стеклом газовых эшарпов[78], шелковых тканей, пышных лент, вуалей, шляпок и блестящих игрушек бросился ей в глаза и отразился огненным пучком розовых, голубых и желтых лучей в крупной алмазной слезе, висевшей на ее ресницах; и сияющая ими слеза упала на ее ланиты и распрыснулась в яркие, радужные искры улыбки, озарившие своим светом все ее лицо и душу. Олинька вскликнула: «Ах, маменька! как это мило!..» — и с того времени начала жить полною жизнию женщины. Она почувствовала в себе желание нравиться, прельщать, казаться краше самой себя. «Маменька, какие бесподобные вещи!» — Она хотела бы тотчас нарядиться во все, что только видела, чтоб быть красивою и счастливою. «Маменька, ты купишь мне эти наряды?.. Нe правда ли?» — Она с жадностью ловила взором быстро мелькающие украшения, не слушая ответа маменьки, и восхищалась их видом. Олинька Р*** была уже счастлива. Несчастная Олинька!..
———
У Олиньки Р*** были отец и мать: отец — как обыкновенно водится —Иван Иванович; мать — Анна Петровна.
У отца были две тысячи душ крестьян, прекрасный дом с колоннами на Фонтанке и сто пятьдесят тысяч дохода, без долгов. В молодости он служил по разным департаментам; он и теперь, вероятно, числится где-нибудь на службе, хотя о том не говорит ни слова. Но повсюду испытал он «неудачи»: по его словам, испытал их потому, что не умел кланяться, по словам его приятелей, — потому, что не умел ничего делать. Он некогда был высокомерен, хотел непременно вскарабкаться на высокое, очень высокое, место, дослужиться чипов, лент, почестей — и всеми мерами, всеми средствами дослужился только 6-го класса[79]. Он некогда дышал честолюбием, потел честолюбием, был весь покрыт прыщами честолюбия — но на длинном пути к 6-му классу простудился, и честолюбие вошло у него в тело, по которому разлилось, подобно подагре. Теперь, вогнанное в кровь, чиновное начало производит в нем ломоту в костях, боль в спине, колотье в боку. Дух его окис. Он страждет скрытым превосходительством. Он недоволен всем и особенно восстает против чинов, против страсти служить и дослуживаться. Однако ж я знаю, что он и теперь где-то служит, исподтишка. Жена всякое утро говорит ему, что он дурак, ни к чему не способен. Годовой доктор всякое утро прописывает ему лекарство от спазмов. Но после каждого повышения чинами его приятелей и знакомцев он должен для здоровья принять слабительное и держать весь день ноги на кувшине с кипятком.