Но это было значительно позже; перед тем, как шквал неприятностей не накрыл нас, мы недостаточно знали друг друга, чтобы говорить так свободно. Я также помню, как однажды он сказал — это было на летней вилле около города Эль-Араб: «Тебя должно озадачить то, что я скажу тебе: я всегда считал Жюстину в своем роде великим человеком. Есть формы величия, и ты это знаешь, которые, не реализовавшись в искусстве или религии, сеют смуту в обычной жизни. Ее дар был ошибочно направлен в сторону любви. Разумеется, во многом она была плохой, но это такие мелочи. Не могу сказать, что она никому не причинила зла. Но те, кого она ранила, становились плодотворными. Она освобождала людей от старых оболочек. Это не могло не ранить, и многие неправильно понимали природу боли, которую она вызывала. Не я. — И, улыбаясь своей знаменитой улыбкой, в которой приветливость была перемешана с невыразимой горечью, он тихо повторил на выдохе: — Не я».
Каподистриа… как ему удалось так вжиться в роль? Вам покажется, что в нем больше от гоблина, чем от человека. Плоская обжатая голова змеи с огромными, как бы выдавленными мочками; волосы — треугольником на лбу; белесый мерцающий язык всегда занят скольжением по тонким губам. Он несказанно богат, и целыми днями он сидит на террасе Брокерского клуба, глядя на проходящих мимо женщин беспокойным взглядом человека, бесконечно тасующего старую засаленную колоду карт. Время от времени он щелкает своим хамелеоньим языком — сигнал, почти незаметный для постороннего. Тогда с террасы соскальзывает фигура, чтобы выследить женщину, которую он выбрал. Иногда его агенты открыто останавливают женщин на улице. Упоминание о деньгах никого не оскорбляет в этом городе. Некоторые девочки только смеются в ответ. Другие сразу соглашаются. Вы не увидите раздражения на их лицах. Добродетель здесь никогда не рядится в чужие одежды. Равно, как и грех. Оба естественны.
Каподистриа же сидит отстраненный от всего этого, в своем безукоризненном шагреневом пальто, с цветным шелковым платком на шее. Его узкие туфли начищены до блеска. Друзья зовут его Каплуном — из-за большого мастерства по сексуальной части, которое, по слухам, столь же велико, как и его состояние, или из-за его уродства. Он каким-то непонятным образом связан с Жюстиной, которая говорит о нем: «Мне его жаль. Его сердце зачерствело, иссохло, и у него осталось только пять чувств, подобных осколкам разбитого винного бокала». Однако непохоже, чтобы столь монотонная жизнь угнетала его. Семья Каподистрии отмечена рядом самоубийств, его наследственность отягощена умственными расстройствами и душевными недугами. Тем не менее он невозмутим и говорит, трогая свой висок указательным пальцем: «У всех моих предков голова была не в порядке. И у моего отца тоже. Он слыл большим любителем женщин. Когда же стал очень стар, то заказал себе резиновую модель идеальной женщины в натуральную величину. Зимой ее можно было наполнять горячей водой. Она была потрясающе красивой. Он звал ее Сабиной, как свою мать, и брал с собой повсюду. У него была страсть к путешествиям на океанских лайнерах, и он фактически прожил на одном из них последние два года жизни, путешествуя в Нью-Йорк и обратно. У Сабины был великолепный гардероб. Стоило посмотреть, как они, одетые к обеду, входили в зал. Он путешествовал со своим санитаром, слугой по имени Келли. Между ними, поддерживаемая с двух сторон под руки, как прекрасная алкоголичка, шла Сабина в восхитительном вечернем платье. В ночь своей смерти он сказал Келли: «Пошлите Деметрию телеграмму и сообщите, что Сабина этой ночью умерла в моих объятиях, не испытывая никакой боли…» Ее похоронили вместе с ним недалеко от Неаполя». Смех самого Каплуна был самым искренним и неподдельным из всех, что мне приходилось слышать.
Позднее, когда я почти сошел с ума от забот и сильно задолжал Каподистрии, оказалось, что он гораздо менее сговорчив; а однажды ночью я увидел полупьяную Мелиссу, сидящую возле камина на ножной скамеечке и держащую в длинных задумчивых пальцах мой вексель с коротким, грубым, обидным словом «погашено», начертанным наискосок зелеными чернилами. Мелисса сказала: «Жюстина оплатила бы твой долг из своего огромного состояния. Я не хотела видеть, как она прибирает тебя к рукам. Кроме того, хотя теперь я тебе безразлична, я все же хотела что-нибудь сделать для тебя — это была самая маленькая из жертв. Я не думала, что то, что я спала с ним, так тебя заденет. А разве ты сам не делал того же ради меня? Я имею в виду, разве ты не занимал денег у Жюстины, чтобы отправить меня на рентген? Хотя ты врал об этом, я знала. Я не буду лгать, я никогда не лгу. Вот возьми и порви это. Но никогда больше не играй с ним на деньги. Он — не твоего поля ягода». И отвернулась, на арабский манер освобождаясь от мокроты.
Что касается внешней жизни Нессима — раздутых, утомительных приемов, сперва созывавшихся для встреч с коллегами по бизнесу, а затем преследовавших какие-то непонятные политические цели — то я не хочу об этом писать. Прокрадываясь через большой зал, по ступенькам в студию, я останавливался, чтобы изучить большой кожаный щит на камине с изображенным на нем планом стола, чтобы узнать, кого поместили по левую, а кого по правую руку от Жюстины. Некоторое время они любезно пытались включить меня в эти собрания, но я быстро устал от них и ссылался на нездоровье, хотя бывал рад провести время в студии или в огромной библиотеке. А потом мы собирались как заговорщики, и Жюстина отбрасывала показную веселость, скуку, раздражительность, которые она носила в обществе. Они сбрасывала туфли и играли в пикет при свечах. Потом, отправляясь в постель, она проходила мимо зеркала на нижней лестничной площадке и говорила своему отражению: «Надоедливая, претенциозная, истеричная еврейка — вот ты кто!»
Вавилонская парикмахерская Мнемджана находилась на углу Фуада 1 и Неби Даниель, и здесь каждое утро возле меня в отражении зеркал лежал Помбаль. Нас, запеленутых, как мертвые фараоны, одновременно поднимали и мягко опускали, распластанными, как экземпляры диковинной коллекции. Маленький чернокожий мальчик накрывал нас белыми простынями, в то время как в большом тазике для бритья парикмахер взбивал густую, сладко пахнущую пену перед тем, как прямыми отработанными движениями помазка нанести ее на наши щеки. Наложив первый слой, он передавал нас в руки ассистента, а сам отходил к громадному ремню для правки бритв, висевшему среди липкой бумаги для мух на торцевой стене, и начинал подправлять лезвие английской бритвы.
Маленький Мнемджан — карлик с фиалковыми глазами, никогда не утрачивающими выражения детскости. Он — человек Воспоминаний, архивариус. Если вам захочется узнать родословную или доход случайного прохожего, вам достаточно спросить его, и он своим певучим голосом продекламирует вам все подробности, пока правит бритву и пробует ее на грубых черных волосах своей руки. То, чего он не знает, он может выяснить в считанные минуты. Более того, он столь же хорошо осведомлен о живых, как и о мертвых, то есть — буквально, потому что греческий госпиталь платит ему за то, что он бреет и убирает покойников перед тем, как те переходят в ведение работников похоронного бюро, причем эти обязанности он выполняет с удовольствием, окрашенным расистским вкусом. Его древнее ремесло связывает два мира, и некоторые из его лучших наблюдений начинаются фразой: «Как с последним вздохом сказал мне такой-то…» Ходят слухи о его фантастической привлекательности для женщин, и про него говорят, что он отложил на черный день небольшое состояние, составленное из подношений его поклонниц. Кроме того, у него есть несколько немолодых египетских дам, жен и вдов пашей, — постоянных клиентов, к которым он регулярно заходит сделать прическу. Он лукаво говорит, что эти дамы переходят всяческие границы и, пробегая пальцами по своей спине до уродливого горба, который ее венчает, гордо добавляет: «Это возбуждает их». Кроме всего прочего, у него есть золотой портсигар, подаренный одной из таких обожательниц, в котором он хранит запас папиросной бумаги.