что ли, воспитали? Или ты сидела? — смерила меня взглядом.
— Угу, вечер в хату, — кивнула я. А когда она нарисовалась в комнате, швырнула ей шмотки. — С вещами на выход.
— Где он тебя только нашёл? — хмыкнула она с презрением превосходства красивой женщины над некрасивой. И ничуть не стесняясь стоять передо мной голой, стала натягивать лифчик. — Под каким забором?
Я сколько раз слышала про забор и вот это всё, что даже зевнула со скуки.
Но её я недооценила. Точнее, неверно оценила момент, в который она подвернулась Сомову.
Он был зол. Рвал и метал.
Он обещал превратить мою жизнь в ад.
И сдержал своё обещание.
Эти бабы, которых он таскал каждый день, не так уж были ему и нужны. Он хотел, чтобы я сорвалась, сдалась, психанула. Как максимум, умоляла его остановиться. Как минимум, хотя бы признала, что была не права. В идеале — подала на развод.
А я улыбалась его мартышкам, стирала его рубашки, готовила обеды, сдавала его костюмы в химчистку и сводила его с ума.
— Мы встречаемся, — заявила Тварь уходя.
И выплюнула мне в лицо то самое, не чуя опасность, не видя во мне не то что соперницу, даже преграду:
— Он любит меня. А ты… жди развода, — смерила брезгливым взглядом и ушла.
Почему Сомов решил превратить мою жизнь в ад? Хороший вопрос. И простой.
Потому что я ему изменила.
То есть я и раньше ему изменяла, всегда, но сейчас он узнал. И узнал с кем.
Зачем я ему изменяла? Тоже хороший вопрос. И тоже простой.
Потому что в постели он полный ноль (и теперь доказывает мне, что это не так).
Вот такая ирония.
А с кем изменила?
С тем же, с кем «всегда».
С тем, кто несколько дней назад орал:
— Блядь, Юна! Определись уже! Ты с ним или со мной. Я жене изменил ради тебя, — размахивал он руками. — Я… в общем, да. Да, чёрт побери!
Понимаете? Да. Он — да.
Впрочем, вы, конечно, и так всё поняли.
Одна я даже не подозревала. Не подумала, что меня можно любить. Не понимала, что такое любовь.
Я и сейчас не понимаю. Не понимаю, почему восхождение на Эверест — блядь, цель. Благородная, возвышенная, похвальная. Переплыть в одиночку океан — цель (А чего дома сидеть?). Преодоление, мужество, смелость.
А мужик не цель.
Мужик — это зависимость, унижение, потеря самооценки и саморазрушение.
А если он от меня зависим? Если не чувствуешь унижения? Если нечего ни рушить, ни терять?
Почему поставить на карту всё ради него — не любовь?
Дурость, глупость, молодость, безответственность.
А что же тогда любовь?
А, может, любовь бывает разной? И это уже сложный вопрос.
А ещё сложнее: что мне теперь с этим делать?
Он — да. Он любит, разведётся, женится.
Он жене изменил. Ради меня.
А я… я не могу даже развестись.
Не потому, что «нет». Потому что не знаю. Люблю, не люблю — не понимаю. Хочу — да, скучаю — очень, думаю о нём — постоянно, но люблю ли?
А ещё потому, что поставить-то я поставила, но второй козырь разыграла неудачно.
Мы до него ещё дойдём, вернее, я подведу, и вы сами всё поймёте.
А пока…
Стоя среди мокрых отцветающих гортензий, я закурила и посмотрела на соседский балкон.
Сейчас там тоже стояли цветы, плетёная мебель.
Дорогие цветы в дорогих горшках. Дорогая мебель.
А когда-то валялся всякий хлам.
Почти двадцать лет назад — точно валялся всякий хлам.
Почти двадцать лет назад здесь мы познакомились…
— Эй, привет! — он окликнул меня с балкона.
Худощавый парнишка в белой майке. Волосы выгорели на солнце, словно он всё лето провёл на улице. Кожу покрывал тёмный загар, а ещё всякие ссадины. Локоть разбит. На скуле синяк. Но это я рассмотрела потом. Сначала со своего балкона мне показалось, что это грязь.
— Привет, — ответила я.
— Тебя как зовут? — крикнул он.
Ветер уносил слова. Уличный шум, что без труда долетал до пятого этажа, тоже мешал.
— Юна, — ответила я.
— Как?
— Юна. Юнона, — сказала я громче.
Исполосованная очередной раз бабкиной скакалкой, я сидела в углу с книжкой. И отложила её, чтобы встать и подойти ближе к ограждению.
— Сейчас, — сказал пацан. Издалека он показался мне моложе, но что пятнадцать, что семнадцать, одиннадцатилетней девочке всё равно.
Он оглянулся. Загремел каким-то хламом (санки, банки с краской, старый велосипед — это то, что увидела я) и принёс из комнаты доску.
— Ты что собира… — опешила я, когда он положил её на перила и стал двигать к моему балкону — между ними было метра четыре, ну не меньше трёх с половиной.
Доска буквально повисла над пропастью.
Я обмерла, затаив дыхание, когда он бесстрашно на неё шагнул.
И оглянуться не успела, как оказался на моём балконе.
— Я Кирилл. Кирилл Варицкий, — представился он. — Можно просто Кир. Или Варя, — он белозубо улыбнулся.
— Юна. Юнона Тарханова.
— А я услышал Юнга. Ну, будешь Юнгой, — засмеялся он и уселся на мешок с землёй.
— Что читаешь? — показал на книжку.
— Я не читаю, — смутилась я. — Это… задачник, — я покрутила в руках книгу. — Так, по алгебре.
— Девятый класс? — он присвистнул. — Сколько ж тебе лет?
— Одиннадцать, — я густо покраснела. Щёки запылали. — Просто математику люблю.
— Ясно, — кивнул он. — А чего бледная такая? Болеешь?
— Нет, — если бы можно было смутиться сильнее, я бы смутилась. — Просто такая родилась.
— А это что? — выкрутил он мою руку. На тощем плече остались красные полосы.
— Да, так, — отмахнулась я. — От скакалки.
— Будь я на твоём месте, отобрал бы и исхлестал твою бабку этой же скакалкой.
— Да, ничего. Я заслужила, — поражённая тем, что он знает, выпалила я.
— Это чем же?
Тем, что родилась некрасивой, просилось на язык. Тем, что много ела (не наготовишься!). Что быстро росла (вещей не понакупаешь!).
— Разбила кружку, — ответила я.
Это была правда. Я нечаянно уронила кружку. И та разлетелась вдребезги.
Но могла бы и не ронять. Бабке просто нужен был повод.
Иногда (когда тепло) я сутками не выходила с балкона, потому что в мою комнату бабка врывалась беспрепятственно, а на балкон выходить боялась. И я соорудила себе там «гнездо».
— А ты? — спросила я. — Давно тут живёшь?
Я, конечно, знала, что недавно.
Бабка с каким-то особым удовольствием рассказывала матери на кухне, как сосед (бабка его не любила, вернее, она никого не любила, а соседа особенно, потому что рохля) обзавёлся «сынком».