Время в сидхене остановилось для моего тела, но лишь замедлилось для разума. И разум мой уже не занимали творимые кругом чудеса и всё новые загадки, происшествия и беседы, и даже любовь к Самайну не могла развлечь моей тоски. Даже зная, чем обернётся для меня возвращение, не могла не желать хоть напоследок обнять отца и матушку и повидать братьев, прощально провести рукой по стенам отчего дома и ещё раз пройтись по зарослям цветущего вереска.
Но я знала и то, что данное Самайну обещанье ещё не исполнено, ведь я не провела под холмом положенных семи лет. Я не могла просить его ещё и о том, чтоб прежде срока отпустить меня, ведь и без того слишком многим была обязана ему, ничего не дав взамен.
А он, конечно же, был слишком зрячим для того, чтоб не замечать моей бледности и немоты, несмотря на все мои усилия — тщетные, впрочем, — не показывать печали.
Зима в сидхене была сказочно прекрасна, даже будучи лютой волчицей, сутки и недели напролёт воющей за окнами, бьющей наотмашь стальными когтями, так, что не было никакой возможности выйти за двери, даже укутавшись во многие слои ткани, кожи и меха. Даже и в такую пору я любила её, но стала тяготиться однообразием. С тоской высматривала солнце на пленённом снеговыми тучами небе, гладила окаменелые стволы, зная, что на ветвях злосчастных деревьев никогда не зашумит молодая листва, а снега не обратятся ручьями, и их снятое покрывало не обнажит отдохнувшую землю.
Меня обняли, прижав спиной к груди. Распахнутые полы плаща укутали широкими крыльями, поверх легли большие мужские ладони. Тёплые, а для моих озябших и в рукавицах ладоней — горячие. С того дня у Зимних костров холод более не одолевал Самайна, ему не холодно было в вечной зиме.
Не чинясь, я устроилась удобней в объятиях, опустив затылок на плечо Самайну.
— Я всё ждал, когда ты затоскуешь по теплу и солнцу, — произнёс он, сняв с меня рукавицы и отогревая пальцы.
— Гораздо больше, нежели по теплу и солнцу, я тоскую по своим родичам.
Самайн промолчал на это, и его ладонь на мгновенье сжала мои пальцы едва сильней, чем следовало.
— Я не стану удерживать тебя помимо твоей воли. — Огладив напоследок пальцы, он вернул рукавицы.
Я повернулась, встав лицом к нему, глядя снизу вверх в глаза, спокойные, как заледеневшие озёра.
— Семи лет не минуло с нашего договора…
— Этот договор я способен изменить по своему желанию… оно не соотносится с тем, чтоб ты страдала.
— Я вовсе не…
— Я рад. — Самайн не позволил договорить, приложив палец к губам, и румянец, вспыхнувший от горячности недосказанного ответа, пуще залил мои щёки. — Если только то была не благодарная ложь.
— Я не…
Вторую попытку постигла участь первой.
Самайн задумчиво обводил очертания моих губ. Обратившись ледяным изваянием, могла лишь смотреть на него; на распахнутые ресницы узорами ложились снежинки.
— Пускай даже ложь. Сейчас мне приятна такая ложь. Не хочу думать о правде.
— Самайн… — выдохнула в его ладонь и не сумела произнести ничего кроме.
— Мейвин, — улыбнулся он. — Мейвин… Мне нравится твоё имя.
— А что же королева Коннахта? — и лишь произнеся вслух, поняла, как ревность мучила меня все эти годы, ещё прежде, чем узнала значенье слова, прежде, чем узнала в себе чувство.
Он покачал головой и коснулся моего лица, проведя неровную линию от виска вдоль скулы и щеки. Легко приподнял за подбородок, принуждая смотреть, не отводя взгляда, в сдержанную нежность его глаз.
— Забыла, что говорил тебе? Ты — моя королева.
Одна его ладонь легла меж лопаток, удерживая и разрывая расстоянье меж нами. Накидка соскользнула с моей головы; Самайн вдел пальцы в собранные тяжёлым узлом волосы, разметав их осеннее богатство по моим плечам.
Заворожённая, смотрела в близкие глаза, и они уж не казались мне холодны, как прежде: быть может, что-то, бывшее в нём, сделало их взгляд теплей. Быть может, что-то, бывшее во мне, изменило моё зрение.
Растянутый в вечности миг замирания на краю, и я полетела в колдующую бездну его зрачков. В ней я видела себя, красивей и лучше. В этой бездне мне светили мои звёзды.
Я медленно опустила ресницы.
Тот поцелуй обжигал и леденил колдовским пламенем Зимних костров, но, замерев в его безвременье, я не боялась ни сгореть, ни застынуть. Тот поцелуй напоил меня ключевою водой и дикой мятой. Он утишил страхи и разрешил сомнения, он успокоил и исцелил меня.
В тот миг я не боялась умереть. И мне не страшно было — жить.
Самайн прощально-невесомо коснулся моих губ. Ненадолго прижался лбом к моему, горячечно-пылавшему. Наше дыханье смешивалось.
Я взяла его лицо в чашу ладоней, всеми силами души желая продлить это замершее в мировой круговерти единение.
Его руки ещё обнимали меня. Но я чувствовала — тоньше, глубже, чем чувствует тело, — как он отдаляется… неумолимо, болезненно-нежеланно для себя самого. Всё же отдаляется.
Я не хотела спрашивать его ни о чём. К чему?
Зачем задавать вопросы, когда неважен ответ? Зачем спрашивать того, кому всё равно веришь?
Слова солгут. Поступки обманут. Глаза заморочат.
В своей любви он был честен со мною. Её ли он видел во мне, или же всего лишь меня саму — он любил, здесь и теперь. Так не солгать, даже ему.
Я отпустила ревность, как злую птицу, что клевала и когтила мне душу. Надменная королева с сердцем чернее гагата — умела ли она любить кого-то, помимо себя? Способна ли была ответить на его чувство? увидеть его ровный свет, согреться у его огня?
К чему гадать? Она давно умерла. А я ещё жива.
И мою любовь никто не отнимет.
Казалось, словно я произнесла всё это вслух — так явственно отразилось осознание в лице Самайна, и губы, чей вкус я ещё ощущала на своих, дрогнули в тихой улыбке.
Обнимая меня за плечи, Самайн огляделся, и, проследив за его взглядом, я не сдержала изумлённого вздоха.
Мокрое войлочное одеяло туч разошлось, открыв солнечный край, и медленный снегопад обратился тёплым дождём, что падал совсем по-летнему: редкими крупными дождинками. Одна щекотно скатилась мне за шиворот; я хихикнула, дёргая плечом. Сделалось жарко в многослойных зимних одеждах.
Самайн по-мальчишески подставил дождю раскрытую ладонь. Над нами распростёрла обережные объятия старая яблоня. На ветвях, что века не окутывались духмяным белым облаком, будто нанизаны были частые жемчуга.
— Капель… — прошептал Самайн неверяще и рассмеялся.
Без слов мы любовались чудом, мгновеньями тепла, заглянувшего во владения извечной зимы — осиять и обогреть землю, что не пробуждалась от стужи… всё сущее, что стосковалось во мраке и холоде…
Чуду, как то свойственно чудесам, отпущен был недолгий срок. Сияющие серёжки капели застыли ледяными слезами. Проводив взглядом последние лучи, мы обернулись друг к другу. Самайн взял меня за руку, и мы отправились в ледяной чертог, тая в глазах воспоминание о чуде.
Дорога к дому
На другой день я попрощалась с Той Стороной, с тем, чтобы вновь переступить грань миров — вспять.
И вновь серебряные подковы скакуна сидхе вызванивали мелодию по небесной дороге, и вновь я сидела в седле перед Самайном. И вновь мы молчали, но всё прочее было иным, нежели три года назад. И молчание было иным, наполненным не недосказанностью, а смыслом, и слишком многое роднило нас, то, что невозможно было отринуть. Руки Самайна прикасались ко мне — иначе, и молчание соединяло нас, не рознило, не звенело, как прежде, тетивой — кого поразит стрела? его? меня? Обоих?
В этом молчании была слышна правда. В нём было: успокоение, ясность, стойкость.
Жизнь в сидхене изменила меня — не могла не изменить в столь протяжённый срок. Три года протекли мимо меня, вовне, как водный поток огибает скалистый утёс; протекли, не коснувшись моего лица и тела, но не разума и сердца. Все вопросы были разрешены, оставшиеся сочтены неважными, сомнения развеялись предрассветным туманом, оставив по себе лишь ясность нового дня — разве не славное завершение жизни?