немножко глупой зверушкой, а Дезире — суровым лунным без лица, а вокруг нас будет много странных лунных и сияющий дворец, в котором поют пески, что бы это ни значило. И до солнцестояния остаётся всего-то два дня; и нет больше никакого времени, и всё заканчивается, и я заканчиваюсь тоже.
Я прошлёпала голыми ногами до подоконника и кое-как потушила камни в радио. Обернулась на Дезире — он спал, далеко запрокинув голову, с распахнутым ртом и очень глупым лицом, — приоткрыла форточку, запуская в утреннюю тишину запах близкой воды и отзвуки первых трамваев.
Гроза грохнула чуть больше часа спустя, и Дезире проснулся вместе с ней — резко сел и схватил воздух так, будто пытался вынуть из него меч.
— Просто дождь, — подсказала я.
Он мотнул головой, как большая собака, и скрючился у края кровати, пытаясь отыскать разбежавшиеся тапки.
Завтракали в молчании. Гроза отгремела стремительно и сменилась плотным, серым, заунывным дождём, который ветер всё стремился загнать под всякий козырёк. По дороге побежали вниз, к проспекту Основателей и набережной, и вверх, к остановке, спрятанные под цветастыми зонтами фигурки; зонты выдирало из рук и выворачивало.
Часы под фонарём отметили: восемь утра. И тогда я, отложив вилку, решила:
— Я брату напишу.
Дезире нахмурился.
— У тебя какое-то предчувствие? Ты тогда не ходи никуда.
— Нет… Нет. Мне не кажется, что будет что-то плохое. Просто станет… не как прежде. А Гаю я напишу сейчас. Когда ещё как раньше. Понимаешь?
Мне не казалось, что он понимал, но он не спорил. Я пролистнула блокнот, украдкой хмыкнув на список городских склепов с вычеркнутыми фамилиями, вырвала лист и вывела карандашом:
Привет, Гай!
И поняла, что не знаю, что писать дальше. В конце концов, что я знаю о сегодняшнем Гае, и что он знает обо мне? Что я знала хоть о каком-нибудь Гае? Что вообще осталось между нами после тех похорон, оставленного мне опустевшего дома и поездов, сожравших расстояния и все мои представления о судьбе? Последний раз я звонила ему больше трёх месяцев назад, отдав за минуту междугородней связи совершенно нечеловеческие деньги, и большую часть той минуты мы молчали, не зная, что друг другу сказать.
Я нажала на карандаш с такой силой, что грифель сломался. Очинила его кухонным ножиком, одновременно успокоившись и разозлившись, и вдруг неожиданно для самой себя написала:
Я говорила, что уехала на время, но теперь знаю, что не вернусь больше в Марпери. Я живу в большом городе, у меня всё хорошо. Может быть, позже ещё свидимся.
Передай…
Письмо вышло до нелепого коротким и каким-то резким. Я сложила его втрое — будто что-то внутри захлопнула.
Дальше время запуталось и сломалось, а кадры в памяти смешались. Вот Дезире притащил откуда-то цветы, вот из-за туч вынырнуло ослепительным боком солнце, а вот я стою перед зеркалом, зачёсывая волосы так и эдак и всякий раз отпуская их заново.
Это было как с фотографиями. На снимках я выходила совсем непохожей на себя, как будто в живой мне было что-то ещё — что-то в мимике или выражении глаз, — что никак не удавалось разглядеть аппарату.
В зеркале я тоже была неправильной.
А вокруг много-много цветов, от нежно-голубого до невыносимо-синего, крупных, чем-то похожих на пионы — если бы пионы бывали такими.
— В волосы вплети, — предложил Дезире и протянул мне один. — А мне венок сделай, а?
Вот я плету венок, исколов все пальцы. Стебли длинные, плотные и ломкие, и плетётся плохо, приходится подвязывать лентой. Но выходит хорошо, и лепестки, синие-синие, скрывают под собой все огрехи.
Вот Дезире опускает голову, и я надеваю на него венок, будто корону.
Надеваю, как когда-то раньше, давно, на забытых всеми богами склонах близ Марпери.
Мы смотрим на часы. Дезире говорит что-то нелепое про то, что если бывают часы с кукушкою, должны быть и часы со змеями, потому что почему же, в конце концов, нет? И мы обсуждаем, как можно было бы их такие сделать, и что за звуки они должны издавать.
Даже Става сегодня нервничала. Она заявилась к нам часам к четырём в фиолетовом комбинезоне, из-под которого выглядывало что-то убийственно синтетическое и мерцающее; была она уже тогда раздражённая и всем недовольная.
Может быть, оттого, что не слушала прогноза и вымокла под дождём.
— Да не вертись ты, — она больно ткнула меня под рёбра. — Хватит с тебя и того, что я занимаюсь этой ерундой!
Она плела мне волосы, довольно споро и умело, и цветы подкалывала шпильками совсем незаметно.
— У тебя случилось чего? — вздохнула я.
— Не твоё дело.
Дезире застегнул на мне платье, а свой венок вдруг залихватски сдвинул в сторону. Он был хорош таким, улыбающимся и немножко увлечённым, и золотая связь между нами казалась сегодня особенно яркой, и от этого хотелось смеяться и немного плакать, и тиканье часов сводило с ума, и шелест внутри меня всё нарастал и становился громче, и…
— Става, — я поймала её за локоть, — ты всё-таки… Меленее… ты напиши. Ей очень плохо там одной, правда. И она очень…
Става аккуратно разжала мои пальцы, смерила меня взглядом сверху вниз. И сказала насмешливо:
— Забавно.
— Забавно? Что?..
— Насколько хрупки родственные связи, — с издевательским сочувствием проговорила она.
Я моргнула. Я уже знала, что она не скажет мне ничего хорошего. И, может быть, даже понимала, что именно плохое это будет.
Но всё равно нахмурилась, неловко поправила в волосах цветы. И спросила мрачно:
— О чём ты?
— О твоей обожаемой Меленее, конечно, — осклабилась Става. — Которая убила твою тётку, ведь так? Но тебе, защитнице сирых и убогих, на неё уже плевать, да? Коротка же память!
Я стояла, оглушённая. А Става вдруг придвинулась совсем близко и прошипела мне прямо в лицо:
— Ты ничего обо мне не знаешь. И не знаешь, что она такое. Ты нихрена не знаешь, поэтому забудь и заткнись, понятно?
Она оттолкнула меня и вышла, резко развернувшись на каблуках.
Тишина была оглушающая. От неё звенело в ушах, а в сознании — будто стеклянные волны накатывали на чёрный берег. Кап, кап, кап, отмеряли они моё время, и темнота сгущалась вокруг, а пол накренился, сбрасывая меня вниз.
— Дезире, — язык слушался меня плохо, и я с трудом им ворочала. — Это правда?
Я вся — неживая. Куколка из дорогого магазина: фарфоровые ручки и ножки и бесформенное тело из набитой стружкой тряпки. Лицо каменное, пальцы деревянные, к губам приклеилась намертво