– На том, что тебя пригрела какая-то женщина, – зловеще сказала Галя.
– А, ну да, – Шилов задумался, и некоторое время молчал; по его лицу было видно, что он пытается, то ли справиться с нахлынувшими воспоминаниями, то ли отобрать из них необходимые, для рассказа. В эти минуты лицо его приобрело выражение человека ранимого и беззащитного, качества, каковые Шилов очень удачно скрывал в повседневной жизни. Я прожил с ней несколько месяцев, – сказал он, – потом вернулся в семью. Не то, чтобы я понял и простил жену, не то, чтобы я простил, потому что любил. Нет! У нас было двое детей, которые тоже принимали участие в этой драме, страдали. Я подумал, что мои чувства не имеют значения, что я должен принести их на алтарь ячейки общества. Что я и сделал.
– А как же эта женщина, – вдруг спросила Галя, и, не дождавшись ответа, продолжила, – гад ты, Шилов, и всегда был гадом, что тебе женщина, которую ты обнадежил и бросил, так же ты и со мной поступишь, придет время – главное же твои чувства. Вот я тебя брошу, Шилов, и тогда посмотрю, как ты запоешь.
– Нет, – сокрушаясь, сказал Шилов, – мне не дают рассказать. Ну, Галя!!!
– Ладно, молчу, налейте мне водки, напьюсь, чтобы этого подлеца не видеть.
Шилов откашлялся, произнес:
– Гм, гм, – и продолжил, – через год я узнал, что у меня растет дочь и что ей уже три месяца. Приятная неожиданность. Я записал ее в свой паспорт. Жена чуть с ума не сошла, из дома выгнала. Я на лестничной клетке посидел, потом вернулся. Одно дело, когда ты сам уходишь, другое, когда тебя выгоняют, обидно, да. Когда моей дочери исполнился год, та женщина родила еще одну девочку, от другого человека. Прошло еще много времени, дочери исполнилось три года, а ее сестре два. Я навещал свою дочь, не так часто, может быть, но проблема была не в этом. Проблема была в том, что женщина не разрешала мне проявлять отцовские чувства по отношению к своему ребенку, чтобы не травмировать другую девочку. Я не мог даже взять дочь на руки, когда мне этого хотелось, не мог приласкать ее. Я должен был вести себя, как Штирлиц с радисткой Кэт. Меня это сильно угнетало, но ничего не поделаешь. Я навещал ребенка на этих условиях, а моя дочь называла меня дядей Сашей. На лето они уезжали еще дальше в какой-то поселок городского типа под названием «Сучий Потрох». Поселок этот оправдывал свое название уже тем, что находился рядом с полустанком, на котором не останавливались поезда. Надо было выйти, не доезжая, или на следующей, а потом на электричку. Кроме того, в поселке находился завод гипсовых изделий, и работал он почему – то сутками. С утра до вечера на нем крутилась и скрипела какая-то дьявольская мельница, разнося металлический скрежет по окрестностям, а меловая пыль покрывала снегом близлежащие улицы. Как-то дети оказались там, в апреле месяце, и я поехал их навестить. Я пробыл там сутки, больше не выдержал, продукты им привез, игрушки, вечером сел на электричку, доехал до станции, где останавливался поезд. Там я просидел четыре часа. За пятнадцать минут до прибытия поезда открылась касса, но выяснилось, что билетов на проходящий поезд нет. Расстроился я, вышел на перрон. На путях стоял товарняк, к которому был прицеплен почтово-багажный вагон, в открытой двери на корточках сидел небритый проводник. «Куда путь держишь, приятель?» – осведомился Шилов. «В столицу нашей родины, Москву, – ответил проводник. «Возьми пассажира, – попросил Шилов. «Не положено», – сказал проводник. «Дочку навещал, – пояснил Шилов, – завтра на работу, а билетов нет, опоздаю, – уволят. Червонец дам». «Ладно, обойди поезд с той стороны», – сжалился проводник. Шилов побежал к наземному переходу, спустился с другой стороны и влез в открытую проводником дверь.
– Вы никогда не ездили в почтовых вагонах, – спросил Шилов. В них всего два купе в одном конце и в другом, а в середине пусто, и полочки вдоль стен. На этих полочках лежат письма, бандероли, посылки. Я вручил проводнику червонец, а он мне комплект простыней и указал мне мое место. Купе изнутри не закрывалось, что меня крайне озаботило и навело на нехорошие мысли. Запрятав, как можно глубже оставшуюся наличность, я лег спать и проснулся оттого, что кто-то тряс меня за ногу. Я открыл глаза и увидел человеческую фигуру, стоящую надо мной. В открытую дверь пробивался свет из коридора, впрочем, недостаточный, чтобы разглядеть лицо. Но это был не проводник, кто-то другой. Он говорил: «Пойдем». «Куда пойдем»? – хрипло спросил я, садясь и примериваясь для самозащитного пинка. Но он повторил: «Пойдем», и вышел из купе. Судя по скорости поезда, была глубокая ночь. Вагон раскачивался, где-то хлопала дверь, скрипели какие-то пружины, рессоры. Разве вы не просыпались в поезде глубокой ночью, не чувствовали, как трясется вагон.
Короче говоря, я оделся и пошел мимо полок в противоположное купе. Проводники сидели друг против друга, завидев меня, они дружно улыбнулись и пригласили к столику, на котором на газете лежал крупно нарезанный хлеб, банка консервированной гречневой каши и две очищенные луковицы. Венчала весь этот натюрморт коричневая бутылка со странной этикеткой, присев, Шилов разглядел буковки, на белой бумаге было написано «Киевская ароматная». Ему тут же накатили полстакана, и Шилов понял, что упреки более неуместны. «Киевская ароматная» соответствовала своему названию. От напитка исходил запах, который, как Шилов не пытался, он не мог идентифицировать, когда он пытался впоследствии вычислить ингредиенты запаха на ум ему приходил одеколон «Шипр» и гуталин, хотя это было ни то, ни другое, а что-то среднее. Самое интересное, что Шилов ни сам никогда больше не видел подобного напитка, ни кому-либо не мог доказать, что пил его. Борясь с тошнотой, Шилов мужественно осушил стакан и, сославшись на то, что завтра на работу, попросился спать. Долго уговаривали остаться, но затем отпустили. Прямо с поезда на работу. Отстоял у станка свои восемь часов и в совершенном расстройстве, как моральном, так и физическом приехал домой. Может быть, вы думаете, что меня встретила все понимающая, добрая жена? Не думаете? Правильно не думаете, меня встретила мегера, медуза – горгона, змея подколодная, гадюка семибатюшная. Начался скандал, закончился тем, что я схватился за ружье, вот за это самое, жена в крик, а я хлопнул дверью и уехал на дачу. Когда не владеешь ситуацией, из нее надо выйти. Добрался я под вечер, дом в деревне, сто километров от Москвы. Пока печку растопил, картошки достал из подпола, сварил ее, воду слил, оставил в кастрюльке, чтобы томилась, колбаски, порезал хлеба, бутылку «Особой Московской» на стол поставил и тут слышу, кто-то кричит со двора. Вышел, сосед стоит, он в деревне круглый год живет, с тех пор, как на пенсию вышел. Занял у меня червонец и сказал, что на реке стая уток сидит. Сосед ушел, а меня разобрало, дай, думаю схожу на охоту, аппетит нагуляю, развеюсь немного. Потому что от мыслей было просто некуда деваться, мне было жаль всех; и жену, и ту женщину, и маленькую дочь, а не жаль мне было только одного человека, вашего покорного слугу, которого я крыл последними словами, кто последний, я за вами. Короче говоря, повесил я ружье на плечо, одел кепку, товарищ водитель, эта кепка мине идет? Бросил взгляд на стол, где горделиво стояла «Московская особая», мужественно не выпил, потому что Чехов велел подолгу гулять на холоде, прежде чем выпить и пошел со двора. Я спустился к реке и пошел вдоль нее, повторяя изгибы, попирая растительность, поднимающуюся после долгой зимы, и удивленно поглядывая на небо, откуда вдруг посыпал легкий снежок, это в апреле то. План у меня был – пройти вдоль реки пару верст, затем, если не подниму уток, подняться к лесу, выйти к своему месту, где я обычно бывал на вечерней зорьке, постоять, авось вальдшнеп потянет, а затем уж вернуться. Таким образом, я шел, как сказал поэт – печаль свою сопровождая. Над озером меж ив плакучих – как там дальше, – тая, вставал туман, как призрак моего отчаянья. Сосед, конечно, наврал, что за манера, не понимаю, наверное, ему кажется, что если он не будет плести небылицы про охотничью живность, то я ему денег не дам. Никаких уток я не встретил, более того, когда я поравнялся с холмом, по которому собирался подняться к лесу, началась таки буквально снежная метель. Но меня это не пугало, я получал определенное удовольствие от этого неистовства уходящей зимы. Красиво было, неимоверно, как вообразите себе лощину в пятьсот – шестьсот метров в поперечнике, по обеим сторонам ее на возвышениях тянется густой лес, на дне лощины течет река, и все видимое пространство этой лощины, с ограниченной перспективой – наполнено клубами снежных завихрений. Начинало темнеть, и я поторопился подняться к лесу, чтобы успеть на свою полянку. Вальдшнеп летит перед самой темнотой. В лесу было тише, но страшней, потому что есть какая-то неестественность в лесу во время снежной бури; наверху гудит и крутит, а внизу тихо, и этот странный сумрачный свет перед наступлением ночи. Вы не замечали этих конвульсий света в зимних сумерках? Мне кажется, что в это время года происходит природная драма, в смысле предательства. То есть, с наступлением ночи, свет уходит с земли, а белый снег, который, как бы ипостась света остается в роли штрейкбрехера. Нет? Кажется, я отвлекся. Итак, я углубился в лес, двигался по внутреннему азимуту, когда в расчетное время не вышел на поляну, понял, что проскочил и взял левее, но вскоре стало ясно, что иду неверно, потому что передо мной, вдруг оказался овраг. Пошел обратно и вышел на просеку, а просека в моем представлении ассоциировалась совершенно с другим местом. Ориентируясь на это самое место, я двинулся в предполагаемую сторону моей полянки. Идти по лесу вообще тяжело, а когда торопишься еще тяжелее; все эти заросли, молодняк деревьев, которые цепляются за одежду и которые надо обходить. Снег валил уже более часа, совершенно изменив ландшафт, и я лишился возможности ориентироваться визуально. Когда стемнело, я понял, что заблудился. Знаете, почему люди блудят, то есть блуждают по лесу? Потому что вынуждены постоянно обходить препятствия. Это сбивает их с маршрута. Я сделал последнюю попытку – вернуться к реке, шел, шел и опять оказался на той самой просеке, взбодрился, пошел по ней. Через некоторое время лес кончился, я вышел в чистое поле, но это было не то поле, что я ожидал увидеть, и краем, которым собирался возвращаться в деревню. Нет, это было незнакомое поле. Я остановился, перевел дух, я был совершенно мокрый, то есть, извините, вспотемши; стоял, дыша, как загнанная лошадь, потом снял с плеча ружье и от злости, пальнул два раза в воздух…