— Никто. Она сама себя создала, и сама…
— Кто вас научил всему этому вздору?
— Кто? Книги, которых вы не читаете. Вздор? Святейшие истины. Священники, которые боятся, что кончится их раздолье, если эти истины узнает народ…
— Все-то вы на них зуб точите!
— Это враги блага человеческого.
Они помолчали, глядя на толпу, что остановилась там, внизу, возле церкви святого Исидоро, опустилась на колени и повторяла молитву вслед за доном Сильвио, который держал черный крест, освещаемый дюжиной больших фонарей. Отчетливо доносились слова песнопения: «И сто тысяч раз вознесется тебе хвала и благодарность…»
И в этот момент колокол монастыря святого Антонио пробил час ночи.
Маркиз поднялся.
При свете луны была видна толпа молящихся, проходящая по улице вслед за черным крестом и дрожащими огоньками фонарей на шестах.
Рокко Кришоне, Агриппина Сольмо, суд присяжных, даже ночная исповедь — все эти люди и события стали теперь для маркиза Роккавердина такими далекими, что он и сам удивлялся этому странному феномену своей памяти.
Порой, правда очень редко, кто-нибудь из них неожиданно вставал перед ним почти как наяву, заставляя содрогнуться.
То Рокко, то Сольмо виделись ему такими, какими запомнились много лет назад в какой-нибудь обычной обстановке — в поле или у него дома, и он не мог понять, почему эти воспоминания выхватываются из темной глубины его памяти такими ясными и отчетливыми, хотя не было никакой явной причины, которая могла бы вызвать их.
Вот Рокко возится с каким-то деревенским инструментом; вот он ужинает за каменным столом во дворе домика в Марджителло: салат из помидоров, глиняный кувшин с одной стороны, большая краюха черного хлеба с другой — нарезает себе толстые ломти, обмакивает их в соус. Вот Сольмо, в одной сорочке, с распущенными волосами, расчесывает их и, стянув на затылке тесьмой, легким движением головы откидывает густую черную копну; вот она, умытая и прибранная, поливает на маленькой террасе горшки с базиликом и гвоздикой, гордясь этими пышными, ухоженными цветами, ласково прикасаясь к ним, с наслаждением вдыхая, впитывая в себя их аромат.
И никогда не виделись они ему в трудные минуты, ни разу не замечал он немого укора на их лицах, не читал упрека в глазах, не видел, чтобы они разговаривали с ним или слушали его, — нет, они всегда были заняты каким-нибудь своим делом, не подозревая, что за ними наблюдают.
Они появлялись неожиданно и так же внезапно исчезали, оставляя в его душе лишь удивление и желание узнать, по какой такой неведомой причине они возникали и пропадали.
Лишь в те моменты, когда столь же явственно виделось ему большое распятие, с которого смотрел на него Христос — смотрел затуманенными предсмертной агонией глазами, шевеля опухшими лиловыми губами, как бы произнося слова, так и не обретавшие звука, только тогда он испытывал почти детский страх, охватывавший все его существо, и он кричал:
— Мама Грация!
В такие минуты ему нужно было, чтобы кто-то находился рядом и помог одолеть этот страх.
Матушка Грация спешила к нему:
— Что тебе, сынок?
И он удерживал ее под каким-нибудь предлогом, пока видение не меркло, не исчезало и не оставляло его в покое.
Иногда он со страхом подумывал: а вдруг дон Сильвио донесет на него по простодушию своему или из сострадания к несправедливо осужденному.
Встречаясь с ним, это верно, святой человек смиренно приветствовал его, как всегда, своей кроткой улыбкой, освещавшей его бледное, худое лицо. Но приветствие его «Добрый день, маркиз!» или «К вашим услугам, маркиз!» звучало — или это только казалось ему? — так же, как и его последние слова тогда ночью, в которых соединялись сожаление и упрек: «А я и забыл!.. Ах, синьор маркиз! Ах, синьор маркиз!» Но сознание, что священники по особой воле божией не вправе разглашать открытые им на исповеди грехи, успокаивало его.
К тому же, какие доказательства мог представить дон Сильвио? Одних лишь слов было недостаточно!
Вот почему несколько дней назад он невозмутимо выслушал богохульства кузена Перголы и потом долго размышлял над ними, снова и снова задаваясь вопросом: «А если он прав?.. Если все на самом деле так… Если он прав?»
Маркиз никогда не интересовался этими запутанными вопросами, как никогда не занимался политикой, не принимал участия в городском управлении и во многих других делах, которые не имели к нему прямого отношения. У него своих дел было достаточно, и он не собирался ломать голову из-за чужих забот.
Какое ему дело, кто там король — Фердинанд II, Франческьелло или Виктор Эммануил?[17] Все равно припев один и тот же: «Платить налоги!» Свобода? Но он всегда поступал так, как ему нравилось, и делал то, что хотел. В своем доме он чувствовал себя вольготнее любого короля. Приказывал, и ему повиновались лучше, нежели Виктору Эммануилу, который ничего не может предпринять, как говорят, без согласия министров. Так стоит ли быть королем?
Что же касается религии… Нет! Нет! Кузен Пергола с этими своими запрещенными книгами продал душу дьяволу. Он был протестантом, франкмасоном, атеистом; сквернословил почище любого турка…
Он, маркиз, тоже ругался, но, скорее, по дурной привычке, — ведь ему приходилось иметь дело с людьми, которые обычных слов не понимали и до которых доходили только ругательства. И потом одно дело — просто редко посещать церковь, и совсем другое — отрицать существование бога, мадонны, святых!
Какое-то время ему удавалось устоять против доводов кузена, но потом в душе снова зарождалось сомнение: «А если он прав? А если он прав?»
Однажды утром этот демон-искуситель явился к нему с неожиданным визитом.
— Видите ли, дорогой кузен! Я больше христианин, чем все вы вместе взятые: я забываю обиды. Надеюсь, вы не слишком расстроились, что я пришел навестить вас. Я снисходителен. Я понимаю человеческие слабости, как это называют священники. Когда все порицали вас за то, что вы держали в своем доме Сольмо, я защищал вас, один против всех родственников. Ваш дядя, мой тесть, метал громы и молнии, а тетушка баронесса прямо-таки из себя выходила. Думаете, из соображений нравственности? Нет, из-за тщеславия и выгоды. Они боялись, что вы женитесь на ней… О, я бы женился назло им всем. Хорошенькая, молодая, порядочная, чего уж там и говорить — честнее иных замужних… Вы были слишком добры! Ладно, вы поступили как вам хотелось — избавились от нее. Теперь сможете начать все с другой.
— Э нет! — воскликнул маркиз.
— Отчего же? Оттого, что начнут болтать люди? Пусть себе болтают! Да разве можно жить так, как вы? Вы — маркиз Роккавердина, а вас им во что не ставят. Да будь я на вашем месте, в городе ни один лист не слетел бы с дерева без моего ведома, вы же в силах помочь людям. Вы заточили себя в своем доме, как в тюрьме, словно вокруг вас пустыня.
— Я занят своими делами.
— Вы и тогда могли бы заниматься ими. Копите деньги? А для чего? Если деньги не служат нам для того, чтобы получать от жизни удовольствия, они ничего не стоят.
— Я по-своему наслаждаюсь жизнью.
— Да вы слепы, дорогой кузен. Слепы, если рассчитываете попасть в рай!.. Рай тут, на земле, пока мы живем и дышим. Потом мы превратимся в горстку пепла, и все будет кончено.
— А душа?
— Да какая там душа! Душа — это наше тело, которое живет и действует. Умерло тело — умерла и душа. Кто и когда видел душу? Только дон Аквиланте да еще несколько сумасшедших вроде него воображают, будто беседуют с духами.
— А кто подтвердит, что все именно так, как вы говорите?
— Наука, опыт. Никто и никогда не возвращался с того света… Впрочем, ведь для вас выдумки священников — святые истины.
— Их поведал господь бог.
— Кому? Подумайте хорошенько, и вы поймете, из какого огромного клубка противоречий состоит вера. И священники — а уж они-то это понимают — говорят: «Делайте то, что мы вам велим, но не то, что мы сами делаем».
— Они тоже люди…
— И мы люди. Так пусть оставят нас в покое!
— Зачем же все-таки бог создал нас?
— Нас никто не создавал! Природа произвела какое-то первое существо, и от него в результате эволюции и совершенствования появились мы. Мы — потомки обезьян, животные, подобные другим животным.
— Ну, это уж слишком!..
— И еще какие животные! Только вместо инстинкта у нас есть разум — это, по сути, одно и то же. Ссылаясь на разум, мы делаем, однако, столько неразумного. Мы придумали бессмертие души, рай, ад… У собак, у птиц тоже есть душа. Куда деваются их души после смерти? Есть ли рай для собак? Или ад для птиц? Глупости! Выдумки! Все это басни священников. И когда они видят, что их очередная нелепость не выдерживает никакой критики, они тут же изобретают новую. Языческие жрецы выдумали Зевса, Юнону, тысячи других божеств. Католические священники взяли бога у евреев и придумали Иисуса Христа.