— Может, и впрямь сообча, как Егор сказывал? А?
— За кукиш плуга не купишь.
— Приискатели, можа, подмогнут.
Кузьма Иванович, услышав, что приискатели и голытьба собираются землю пахать, сперва похвалил:
— Давно бы так. Чем бесовское золото доставать, пашеничку бы сеяли. — И даже сказал народу в моленной: — Братья и сестры мои, восславим мудрость господа бога, просветившего ум и сердце погрязших во грехе, да распашут они пустошь в тайге.
А как начал в коммуну записываться народ из новосельского края, как пошла в нее кержацкая беднота, так почуял Кузьма Иванович — не таежными полянами пахнет, а могут добраться до Солнечной Гривы, где он пасет свои табуны и ставит зароды сена для продажи.
— Братья мои, — возгласил он на очередном молении, — видано ль дело, штоб в единую семью собрались христиане и татарва, жиды, сербияне и всякая прочая нечисть. Содом и Гоморру строят богомерзкие приискатели. Гере нам, горе!
И Устин, встретив на дороге Егора, сказал с укоризной:
— Што ж ты, сват, я шахту вам спас, а вы гадите мне под окном, батраков моих в — коммунию сманиваете. — И пригрозил: —Пеняйте на себя, коли што.
На другой день ползли по селу разговоры.
— Батюшки вы мои, только послухайте, — всплеснула руками у проруби всеведущая Гудимиха, — у них, у ком-мунаров-то, бабы, обчими станут. На кажную ночь новый мужик!
— Не обнадеживайся особо, — подкусила соседка, — на тя разве слепой с перепою позарится, так и то как ощупат, так и подастся в кусты.
— Тьфу на тебя, толсторожая, — окрысилась Гудимиха. — Как навалятся на тебя гундосые да сопливые…
— Господи, пронеси, — крестятся бабы.
— Жисть — што крутая гора, — рассуждали мужики. — Отдай коммунии земли, сам в нее запишись — не тяжела ли поклажа станет? А с другой стороны, как бы промашки не дать, а то угодишь мимо общей телеги, а посля дуй пехом в гору.
А бабы последние новости мужикам сообщают.
— Ночью-то этой дурехе Аниське было видение: явился во сне юный муж на белом коне. Одежды светлы, а лик скорбен и грозен.
— На белом коне? Егорий Победоносец! Дальше-то што?
— А дальше, бабоньки, он отвернул свой лик от нашего Рогачева.
— Батюшки вы мои… Отвернул?!
Пригорала каша в горшках, а бабы, сгрудившись, продолжали судачить.
— Да не просто так отвернулся, а поднял огненный меч.
— С огненным-то мечом — Михаил Архангел. Так он непременно пешой. Не путашь ты?
— Вот как перед богом, на белом коне и с огненным длиннющим мечом. Поднял он, значит, огненный меч и громовым голосом возгласил: сокруши, грит, коммунию, да как резанет по селу.
— Ой!
— Бабоньки! Кого делать-то станем?
— Мечом полоснул?
— Бабы обчие?
И на сход о земле, о коммуне пришли одни новоселы да приискатели.
Пошли по дворам.
— Слышь, кум, говорил Егор, — Расее шибко хлеб нужен.
— Знамо, нужен. Без хлеба нельзя.
— В городах голодуют.
— Знамо дело, слыхали.
— А у нас Солнечна Грива без пользы лежит. Пособи, кум, штоб коммуне Солнечну Гриву отдали.
— Без земли, знамо дело, не пахота, а кошкины слезы, — соглашался кум.
Казалось, договорились. Казалось, приговор обеспечен. Да угрозы Кузьмы оказались страшнее, и уходили коммунары со схода ни с чем. И снова ходили из дома в дом. И снова на сходе ни тпру и ни ну.
— Помощь сулили и нету, — возроптал Егор, вспоминая свои разговоры на съезде и в городе с депутатами губернского Совета…
Плуги коммунаров вспарывали вековую целину Солнечной гривы. Вера вспоминала, как в зимний морозный вечер пришел домой Кондратий Григорьевич и, сорвав с усов сосульки, крикнул ей:
— А ну, собирайся. Меня посылают в деревню. Уполномоченный Совнаркома сказал: стране нужен хлеб, а бедноте — работа и нормальная жизнь. Путь один — организация коммун. Кстати, в селе Рогачево пытаются строить коммуну. Поможем, Верунька? Там школу построили. Будешь учить ребятишек.
Прощальный гудок паровоза. Вера торопливо поднялась на подножку вагона, прижимая к груди заветные письма: «Приеду, увижу, скажу три заветных слова».
«Что ж, скажи…»
Засмеялась.
«Командиром полка стал. Неужели действительно наш?»
Стояла в тамбуре у открытой двери, смотрела, как морозная дымка закрывает вокзал, как убегают вдаль водокачка, до боли знакомые улицы ее детских игр.
Начиналась новая жизнь. Совершенно новая. Какой не жил еще ни один человек на земле. Она старалась представить себе коммунаровскую жизнь, первую коммунаров-скую пашню, первый дом коммунаров, школу. Откуда взяться чему-то особому? И в то же время росла уверенность, что коммунаровский дом не может быть просто крестьянской избой, а сам коммунар — обычным, мелким, сварливым.
На лавках вагона сидели солдаты, курили вонючие самокрутки и гоготали.
— Он, поди, с этой полькой чичас…
Сжалась Вера от грубого слова.
— Ха-ха-ха… — Смотри-ка, Васька, девка у окна от любви к тебе околела. Можно с такой погреться…
— Ха-ха. А ты ее позови…
Голова закружилась у Веры от похабщины. «Разве я заслужила такое? — Прижалась к стеклу лбом. — Только бы не заплакать. Такое может случиться и впредь. Я еду работать в деревню, засучив рукава, без перчаток, как говорил Петрович. Какие уж тут перчатки?!»
Взяла себя в руки. Приглушив неприязнь к похабникам, заставила себя повернуться к ним. Бородатые, гогочущие, в грязных гимнастерках, они вызывали чувство брезгливости, Вера опять подавила его и, выждав, когда хохот немного утих, заставила себя обратиться к ним.
— С фронта, товарищи?
— Кто откуда, матаня, гы, гы…
— Иди сюда, погреемся малость.
Куснув губу, чтоб голос не дрогнул, Вера ответила чуть улыбаясь, твердо:
— Спасибо за приглашение. Я приду, если вы перестанете говорить непотребности. Мы с отцом едем на прииск Народный, бывший Богомдарованный. Я — учить ребятишек, а отец — организовывать сельскохозяйственную коммуну. Может быть, есть кто-нибудь из вас с Богомдарованного или из Рогачева?
— Я из Фидринки, барышня, а мужики из Фидринки цалуются. Ой! — и скорчился от удара под бок.
— Перестаньте гадить, — прикрикнул пожилой солдат. — Ты, девка, про коммунию сказывала, это как понимать?
Села Вера на освобожденное место, приложила пальцы к вискам, собираясь с мыслями,
— Коммуна, товарищи, — это когда сообща обрабатывают землю, и живут сообща. У одного лошадь есть — плуга нет, у другого плуг есть — семян не хватает…
— Во-во, в крестьянстве завсегда чего-нибудь не хватает. Только как же оно все обчее? Это какой-нибудь Федька на моего Карего сядет, спину побьет, а я што, моргай?
— Тебе, видать, есть кого запрягать, отец, — отозвался солдат с забинтованной головой, — а я вот горсть вшей везу с фронта, — и все.
Вера смотрела на собеседников и дивилась: исчезли бессмысленные гогочущие рожи. Вокруг сидели крестьяне в солдатских гимнастерках, кто с забинтованной головой, кто с подвязанной рукой, кто с костылем. Были угрюмые лица, были открытые, насмешливые. Некоторые с недоверием смотрели на Веру. Что поделаешь, нетороплив сибирский крестьянин, раздумчив.
— Не знаю еще, товарищи, как будет в коммуне. Понимаете, в мире еще нет ни одной коммуны. Вместе с нами в степи рабочие из Питера организуют коммуны, но как все будет — никто хорошенько не знает.
На конечную станцию приехали рано утром. Кондратий Григорьевич пытался поднять голову от вещевого мешка, и не мог. Подкосил сыпной тиф.
Больного перенесли в холодный, темный сыпнотифозный барак. Вера сидела в пальто, у нее стыли руки, а Кондратий Григорьевич сбрасывал одеяло, вскакивал с койки и, отталкивая Веру исхудавшими руками, кричал:
— Уберите белых слонов… Уберите белых слонов…
После кризиса лежал закрывши глаза, иссохший, ослабевший и очнулся по-настоящему после операционной, где ему ампутировали ногу из-за начавшейся гангрены. Придя в себя после наркоза, повернул голову к Вере и впервые за дни болезни посмотрел на нее мутноватым, но полными жизни глазами.
— Верунька, какое сегодня число? Не шутишь? Так мы тут с тобой три недели. А как в Рогачево? В коммуне? Ты им не написала письма?
— До того ли мне было, папа. Ты бредил целыми днями.
— М-мда… — молчал целый день, а под вечер взял Верину руку. — Спасибо тебе за все, дорогая, а теперь собирайся — и марш в Рогачево. Никаких возражений. Я все обдумал. Я в полном сознании и приказываю тебе не как отец — в качестве отца я редко приказывал, — а как старший товарищ по партии…
…Теплая зимняя ночь. Неслышно кружатся в воздухе снежные хлопья, падают на дорогу, на спину буренькой лошаденки, что везет неширокие розвальни, на плечи, возницы, на Веру.
— Э-э, барышня, — говорит, обернувшись, возница, — ежели б чичас не ночь, так отседа уж и горы те видно, у которых, значит, прииск стоит. Суровы там края. И народ там суровый. Часа через три, пожалуй, и в Рогачево приедем. Но-но, ми-ла-ая…