— Э-э, барышня, — говорит, обернувшись, возница, — ежели б чичас не ночь, так отседа уж и горы те видно, у которых, значит, прииск стоит. Суровы там края. И народ там суровый. Часа через три, пожалуй, и в Рогачево приедем. Но-но, ми-ла-ая…
…Три плуга, один за одним, как гуси по небу, идут по степи. Три черные борозды каймят. земли на Солнечной Гриве. А за плугами идут с полета человек, одетых как на празднике. Все коммунары. А было время, когда начинало казаться — не по силам коммуна. Руки опускались.
Тогда и приехала Вера в село.
— Не получается у нас ни рожна, — говорил ей Егор. — Люди шибко в коммунию пишутся, да не дает земли распроклятое кержачье. В субботу опять порешили сход созвать.
— Жаль, папы нет. Он бы сумел рассказать…
— Вера Кондратьевна, а ежели ты обскажешь сама. Все как есть?
— Нет, дядя Егор. Мне надо познакомиться с положением в деревне, подумать. На сход я, конечно, приду, но буду молчать. И, наверное, будем писать в уездную земельную комиссию просьбу о принудительном отчуждении земли.
— Неладно начинать со ссоры с соседями. Нам с ними жить.
— Что же делать?
А по селу опять ползли слухи.
— Учителка-комиссарша приехала… — радовалась беднота. — Городская. Подсобит.
— У приискателей ведьма появилась, — шептала Гудимиха. — На помеле прилетела… Сама видела… Иду я, ветер такой… ночь округ, — Гудимиха переходила на шепот, от собственных слов мурашки бегут по спине, — а она мимо меня, в нагольной шубе навыворот, на метле да по небу — што конь стоялый по первому снегу. Туда-сюда, туда-сюда, петлями разными да шасть к Егорше в трубу.
— Батюшки светы, — крестились бабы и спешили домой.
Вспомнил Егор про все несуразицы, что плели о коммуне: об общих бабах, о щенках, что будут рожать коммунаровские бабы, об ангеле с огненным мечом. А тут еще ведьма.
— Может, Вера Кондратьевна, тебе лучше не ходить на сход?
— Теперь я должна пойти. Только отдельно от вас, чтоб не злить народ. Мне совершенно необходимо послушать, что говорить будут. И может быть, молва даже к лучшему: народ непременно придет посмотреть на ведьму— сход будет полным.
Права оказалась Вера, народу собралось много.
— Ведьма-то где? Пошто они ведьму-то прячут?
Возле забора стоял Устин, что-то шептал на ухо Симеону. На дорогу показывал. Симеон кивал: понятно, мол, и, подтолкнув вперед Тришку, пошел на дорогу.
— Что-то затевают, канальи, — заметил Вавила. — Я пойду встречу Веру.
Не успел закончить — Вера уже подошла к толпе. Наперерез ей кинулись Тришка с парнями, загородили дорогу, втолкнули в свой круг и сразу сомкнулись у нее за спиной.
Тишина настала, как перед бурей.
— Вера! — крикнул Вавила, сбегая с крыльца.
У забора раздался громкий крик. Все повернулись туда. Вавила с Егором увидели, как над толпой взлетела чья-то рука и Верина шапка полетела на снег, а Вера качнулась.
Егор закричал. Он хорошо знал повадки рогачевских парней. Просто убить человека да еще на сходе, где много свидетелей, нельзя: могут дознаться, кто начинал, и засудят. Надо, чтобы крикнул кто-нибудь в стороне, а когда все оглянутся, сбить с жертвы шапку. Человек нагнется, чтобы поднять ее, и тут-то его собьют с ног, запинают, наступят на горло. Потом разбирай, кто топтал.
Егор рванулся вперед, увяз в толпе недалеко от Вавилы, и увидел Веру. Она не нагнулась за шапкой, а, повернувшись к Симеону, сказала громко, с упреком:
— Ну, недотепа! Как только девушки любят тебя? А ну, подними-ка шапку, раз сбил. Я кому говорю…
Неожиданный окрик Веры обескуражил Симеона. Он что-то выкрикнул, поднял руку над головой, наверное, для удара.
— Живей! — еще повысила голос Вера и рассмеялась, а Симеон, растерянно оглянувшись, нагнулся за шапкой, протянул ее Вере. Она не берет. — Отряхни, — говорит, — да почище.
Смехом ответили приискатели на находчивость Веры. Парни с прииска и Вавила уже протискались к ней, встали рядом.
— Ведьма она! Бей ее, — взвизгнули бабы-кержачки в задних рядах. — Вон как охмурила Семшу.
Смех сразу стих.
И тут Вера неожиданно перекрестилась широко.
— Дорогие крестьяне! Товарищи! Какая я ведьма? Смотрите, крещусь.
Потом она говорила, что перекрестилась не думая. Надо было так сделать. И заговорила не думая. Опять же нутром поняла: сейчас ей нельзя молчать. Сейчас каждое ее слово особый вес имеет.
— Я такой же человек, как и все, а на этом сходе большинство в отцы мне годятся, да в матери, в деды да бабушки. Я и буду говорить с вами, как дочь, или внучка. Клянусь самым святым для меня — именем члена партии коммунистов, пославшей меня к вам, в Рогачево, не слукавлю ни разу. Только то скажу, что лежит на душе и рвется наружу.
Тишина вокруг.
— Советская власть прекратила войну. Раньше земли тут была царские, а теперь земли ваши, потому что Советская власть, наша общая власть, и сейчас нашей власти приходится очень трудно. Голод начался в России такой, что люди от него мрут. В Поволжье были случаи, когда ели людей. Хлеб надо нашей Советской власти. Продайте излишки хлеба. Все до зерна лишнего отдайте голодным. Они, рискуя собственной жизнью, отвоевали для нас свободу, создали Советскую власть, а теперь голодают, их душат голодом генералы, и бары, да те, кто пытался убить меня здесь, на ваших глазах. Это к вам первая просьба Советской власти. Вторая просьба — дайте землю коммуне. Рядом с вами, с сибиряками, поселились переселенцы из России. Новоселы. Их надо кормить. А дай им землю, они и сами прокормятся да еще хлеб дадут вашему государству. Вашему государству, отцы!
Каждое слово Веры в строчку шилось, за сердце хватало.
Понял Вавила, что лучше Веры не скажет никто, и сразу, как кончила она говорить, зазвонил в колокольчик.
— Кто за то, чтоб власти хлебом помочь?
Лес рук поднялся.
— Кто за то, чтоб пустопорожние земли, сданные обществом в аренду Кузьме Иванычу, отдать коммуне? — спросил под конец Вавила.
Начали считать.
Большинство!
«Кремень девка», — подумал на сходе про Веру Егор. И сейчас, идя за плугом, оглянулся, поискал ее глазами.
Возбужденная, раскрасневшаяся, с русой косой на плече, она шла в группе женщин, говорила им что-то, кивая головой на Егора, наверно, хвалила.
— Э-э, Егор, — послышались голоса, — в сторону забираешь.
Эх, напасть! Надо ж в самом конце скривить борозду, промазать мимо куста полыни. А народ зубы скалит.
Егор осадил лошадей.
Закончилась первая коммунаровская борозда в Рогачево на Солнечной Гриве. Быть может, первая коммунаровская борозда по всей сибирской степи.
Вавила забрался на березовый пень и крикнул:
— Товарищи! Вот и начало нашей коммуны. Новой жизни начало!
Егор повернул лошадей и повел новую борозду.
Пусть болят с непривычки ноги, пусть ноет спина, это ничто по сравнению с желтеющей степью, разрезанной бороздой, по сравнению с терпким запахом жизни, что источает земля.
На паре рослых гнедых лошадей, запряженных в ходок, к коммунаровской пашне подъехал Устин, встал поодаль и усмехнулся злорадно.
— Ишь, оттяпали землю у Кузьки!
Дождался когда Егоровы лошади, тащившие плуг, поравнялись с ходком, окликнул негромко:
— Здорово, Егорша! Придержи коней. Дело есть.
— Твое дело в ходке сидеть развалясь, а наше дело пахать.
— Ишь ты, задиристый стал. Слышь, Егор, — пришлось вылезти из ходка и шагать рядом с плугом. — Я шибко серчаю, што вы с Вавилой Ксюху отбили. Рушите старый закон. Куда Ксюху дели?
— Спрятали. Да не думай искать.
— Поджигателев подкрываете.
— Не-е, Устин, мы их тоже не шибко привечаем. Но теперича, видишь ты, самосудом нельзя.
— Выдайте мне ее, как положено по обычаю, и не суйте нос на чужой шесток.
— Не-е, Устин, шесток теперича обчий.
3.
На том свете был густой и тягучий серый туман. Даже голос в нем вяз. А руку поднять или ногой шевельнуть — и не думай.
Иногда лоб пронзала острая боль. Тогда туман чуть редел, появлялся ангел. Он разматывал с Ксюшиной головы длинную белую тряпку. Лицо простецкое, как и должно быть у ангела. Глаза голубые. Русая коса на плече.
А одежда на нем городская — юбка и кофта.
«Чудно, — думала Ксюша. — На иконах ангелы в белых рубахах до пят и босые, а этот в обутках и никак вроде баба… Верой вроде кличут».
Как-то приходил седой старик в длинной белой одежде, до пояса борода. Над лысиной — круг золотой, как на иконах. Старик стукнул посохом об пол: «Кричать нельзя, дочь моя. Ты мертвая, а покойники лежат недвижимы и немы».
«Я буду нема, — согласилась Ксюша. — Я буду лежать неподвижно. Только больно уж очень. И муха вон села на щеку».
«Терпи. Ты же мертвая. Поклянись, дочь моя, терпеть и молчать».
«Буду терпеть и молчать».
Потом вновь была сильная боль, но Ксюша терпела молча.