И за следующие три дня, зарываясь пальцами в шелковистый щенячий мех, мы с Джоной забыли об израненном тельце, которое похоронили. На третий день отдали последнего щенка, и он покинул нас, высунув язык на плечо какого-то другого ребенка. Мы долго смотрели ему вслед и с трудом удерживались, чтобы не заплакать.
— Вы хорошо поработали, — сказал ветеринар. — Думаю, что мне надо как-то вам отплатить. — Ему не приходило в голову, что он уже дал нам больше, чем мы когда-нибудь получали в жизни. — Что же мне вам дать… — пробормотал он себе под нос, протягивая руку за новой сигарой, чтобы заменить окурок, торчавший у него в зубах.
Джонз ткнул меня локтем и показал на коробку из-под сигар на столе ветеринара.
— Посмотри на нее, — прошептал он.
Мы оба наклонились вперед и стали с восхищением разглядывать женщину на картонной крышке коробки: пышнотелую черноволосую красавицу в шелках и бархате. Джона всегда был неравнодушен к живописи. Он вытянул палец и стал водить им по контуру фигуры. Кожа пальца терлась о картон, издавая шероховатый звук.
— Вам нравится эта картинка? — спросил нас ветеринар.
Потом он высыпал оставшиеся сигары и протянул коробку Джонзу. Слишком удивленные этой неожиданностью, чтобы его поблагодарить, мы выскочили из комнаты.
Пробежав немного по улице и остановившись, чтобы еще раз полюбоваться женщиной, мы открыли коробку и вдохнули запах табака.
— Она пахнет воспоминаниями, — сказала я.
— А вот, — сказал Джонз, — и воспоминание. — И он снял со своей рубашки несколько черных шерстинок и заключил их внутри картонных границ. — Теперь ты, — добавил он. Минуту или две я растягивала ткань своей одежды и в конце концов нашла жесткий щенячий усик. Я положила его на дно коробки с таким же благоговением, с каким священник в церкви Святой Марии выкладывал облатки.
Интересно, если бы я стала рыться в коробке с воспоминаниями, нашла бы я там те черные шерстинки и щенячий ус или — по прошествии стольких лет с тех пор, как мы последний раз клали туда что-нибудь, — эти волоски затерялись в спутанном клубке памяти? Не знаю. И нет у меня коробки из-под сигар, чтобы выяснить это, потому что через месяц или два коробка оказалась у Джоны, да так у него и осталась. Не знаю, как это произошло и почему. Просто так случилось. Может быть, потому, что свои воспоминания я храню в голове. Там, где они и должны быть, чтобы делать меня тем, чем я являюсь, и не давать мне забывать об этом.
Три часа спустя кто-то стучит в дверь. Я просыпаюсь на диване, закоченевшая и скорченная, но настолько расслабленная, что едва нахожу силы доковылять до двери и открыть ее. Как только мне удается отодвинуть засов и снять цепочку, Джина, как в мелодраме, бросается в мои объятия. Я ловлю ее и притягиваю к себе ее потерявшееся тельце.
— Я беременна, — сообщает она.
Мне было девять лет, когда мама усадила меня на свою кровать и рассказала о мальчиках и об их «штучках», которые они хотят в меня засунуть. К тому времени о сексе я знала уже… Ну, точно не скажу… Года два или три. И разговор с мамой был неловким и неприятным. Я ерзала, сидя на розовом шерстяном одеяле, и старалась думать о чем-нибудь другом, но мама схватила меня за плечи и встряхнула.
— Ты слушаешь меня? — спросила она. — Лучше слушай, потому что мне в доме не нужен ребенок, у которого появится свой ребенок. А учитывая то, что ты со своими дружками мотаешься по всему городу…
И затем этот разговор превратился в сцену, напоминавшую игру Джимми Хендрикса на гитаре: одни завывания и скрежет зубовный. И почему я не могу быть как другие маленькие девочки, милые и хорошие, играющие с Барби? Почему я болтаюсь с этим мальчишкой, как будущая шлюха? Разве я не знаю, что мальчишкам от девочек нужно только одно? Девочка никогда не сможет просто дружить с мальчиком: он обведет ее вокруг пальца, засунет ей свою «штуку и бросит ее.
В этой части разговора я уже не ежилась от неловкости. Я закатила глаза за маминой спиной — осторожно, чтобы она не увидела меня в огромном квадратном зеркале над комодом (предварительно я как можно сильнее нагнулась, чтобы убедиться, что она не увидит) — и подождала, пока она не выплеснет из себя все подходящие для данного случая клише. И когда мы вернулись к «…и почему ты не играешь с Барби?», я уже знала, что мы прошли полный цикл и на горизонте замаячила свобода.
Свобода означала возможность убежать за несколько кварталов — туда, где я и столкнулась с Джоной.
— Ты что так долго? — спросил он в тот день, когда мне исполнилось девять и когда я выслушала лекцию по теме «половое воспитание».
Я уперла руки в боки и неотрывно уставилась на него, изо всех сил подражая маме.
— Я слушала о твоей «штучке».
Широко открыв рот, Джонз воззрился на меня.
— Что?
Театральным жестом я показала ему куда-то между ног.
Он покраснел.
— Ничего себе.
— Да? В том-то и дело, что «чего». Так мама говорит.
Его румянец побледнел.
— Вот оно что. Мама разговаривала с тобой о сексе…
Мы уселись на кромку тротуара. Я взяла палочку и стала тыкать ею в лист, но потом поняла, что делаю, и отбросила ее.
— Она сказала, что хотела бы, чтобы я играла с Барби, — сказала я, вытирая запылившуюся руку о брюки.
Джонз и это переварил.
— Ей бы на Джолин посмотреть, — сказал он.
Я рассмеялась. И втайне пожелала, чтобы мама и в самом деле смогла увидеть, что Джолин заставляет делать Барби и Кена, играя с ними в мужа и жену.
Я просыпаюсь, потому что совсем замерзла. После того, как Джина объявила мне свою новость, и после того, как я поняла, что остается всего полтора часа до звонка моего будильника, уже глупо было стелить двум молодым любовникам на полу. И мне ничего больше не оставалось, как лечь на диван, опять принять позу эмбриона и удивляться, как я могла впутаться в эту историю, к которой никакого отношения не имею. Но в какой-то момент — вероятно, когда мои ноги занемели от того, что я подтянула их к груди, — я, наверное, все же отключилась, потому что смутно припоминаю свой сон, в котором мальчишки со своими «штучками» гонялись за мной по всему школьному двору.
Я просыпаюсь совершенно заледеневшая и чувствую, что умираю — хочу кофе. Слышу знакомые звуки — Индия плеснула воды в кофеварку — и в душе благословляю ее и ее предков.
— Привет, — говорит она, когда я нетвердой походкой вваливаюсь на кухню и сажусь за стол.
— Привет. — Я уютно укладываю лицо в ладони. Руки у меня холодные, но этот холод, по крайней мере, смягчает жжение в глазах. — Она беременна, — бормочу я, все еще пряча лицо в ладонях.