С тех самых пор, как я впервые увидела, как показываются его верхние зубы, я считаю, что улыбка у него… ну, скажем, обворожительная. «Обворожительная» — это, конечно, глупое слово, но ничего более подходящего мне в голову не приходит. И это не потому, что у него белые или очень ровные зубы. И ямочек на щеках у него нет. Но, если он улыбается, — улыбается по-настоящему, когда кожа возле глаз собирается в складочки, — солнце светит ярко, вокруг весна, и ты думаешь, что Бог все-таки существует.
Джонз ставит чашку себе на ладонь и оборачивается.
Видит меня.
Зов сирены, издаваемый Кенни, слабеет и замолкает где-то вдали. Снаружи мартовский туман все еще держит город в своих ватных объятиях, но здесь, внутри… из глубины неспешной улыбки Джоны солнце светит мне, только мне.
Господи, почему меня так волнует, что мы с ним срослись — боками, головами или сердцами?
К благородному аромату кофе примешивается тошнотворный запах пекановых орехов, и у меня сжимает желудок, разрушая чары Джоновой улыбки. Кенни берет верхнее ми, и в этот момент щелкает и открывается дверца микроволновки, извергающей из своего нутра кусок кофейного торта с пекановой добавкой. Дороти хватает этот торт и свою кружку.
— Ну вот, — говорит она, тыча мне в пустую руку свою полную кружку. — Возьми мой кофе и пошли из этого дурдома.
Я все еще смотрю на Джонза, и сердце мое успевает сделать несколько ударов, прежде чем я понимаю, что она имеет в виду Кенни.
— Затягивает, как в воронку, правда? — спрашиваю я и, отводя взгляд от глаз Джоны, стряхиваю с себя внезапно накативший озноб.
Она кивает головой, стискивает мое предплечье и тянет его к выходу из кофейной комнаты.
— Я решила, что кто-то мучает кошку, и пришла, чтобы вмешаться.
Пока мы идем к двери, Кенни переходит на какую-то песенку Элвиса Пресли. Эта — не из тех его веселеньких песенок на высоких нотах. Это та, о Лас-Вегасе. Мы с Дороти демонстративно движемся к двери.
— Посмотрите, — говорит Кенни в самой середине песни, — как этим женщинам не хочется уходить. Девчонок всегда тянет ко мне, как магнитом.
У Тимоти челюсть все так же прижата к рубашке.
— Как же тебе это удается? — спрашивает он Кенни, когда мы с Дороти выходим.
— Если вы не поете, — слышу я, как отвечает Кенни, — то пробуйте все новые и новые сорта одеколона. В конце концов они полетят к вам, как пчелы на мед.
— Никогда не знаешь, серьезно он или у него и вправду большое чувство юмора, — говорит Дороти. Теперь, когда мы уже вне досягаемости магнетизма Кенни, она отпускает мою руку.
— Тебе было смешно? — спрашиваю я, жалея, что руки у меня заняты и я не могу растереть то место, где ее пальцы, сжимавшие мою руку, прервали ток крови.
— Нет.
— Ну вот тебе и ответ на твой вопрос.
— Может быть, и так. — Она качает головой и идет мимо двери моего кабинета, оставляя меня с двумя кофейными чашками.
За ней шлейфом струится тошнотворный запах пекановых орехов.
Когда мама опустилась на стул рядом со мной, хрустнул пакет с печеньем. Тротуар прямо за запыленным окном нашей гостиной раскален воскресным утренним солнцем добела. Перед моими глазами мелькали картинки мультфильма.
— Радость моя, ты всегда можешь поговорить со мной, если нужно. Я всегда здесь, рядом с тобой. — Мамино дыхание пахнет пеканом и сливочным маслом.
Потом она начинает плакать.
— Ты никогда со мной не разговариваешь. Сидишь и молчишь. И он сидит и молчит. Почему никто не хочет со мной поговорить?
Поговорить. Это нехорошее слово. И это нехорошее слово может обозначать столько разных вещей, что и простым его тоже не назовешь.
— Потому что ты никогда не слушаешь.
Это не я сказала. Это сказал папа. Он натягивал на себя футболку, собираясь в воскресное утро прогуляться до почты. Не уверена, что маме когда-либо приходила в голову мысль, что почта по воскресеньям закрыта.
— Я слушаю, — ответила мама.
Я не отрывала глаз от мультфильма, но ничего не видела. Мне хотелось оказаться в нашем переулке и жариться на тротуаре или на участке, заросшем сорняками, живой или зарытой в землю. Где угодно, только не сидеть на этом стуле и притворяться, что я смотрю мультфильм.
— Никогда в жизни не слушала. — Папа нагнулся, чтобы заглянуть под мой стул в поисках своих ботинок.
Мама резко выпрямилась и плотно запахнула халат.
— Ты никогда со мной не разговариваешь. Говоришь мне о водопроводном кране на кухне, о том, что надо вызвать сантехника. Что я могу взять машину на завтра. Говоришь, что уедешь на следующей неделе. Ты говоришь мне много всего… Но ты никогда со мной не разговариваешь.
Папа вытащил из-под стула ботинки. Коричневые с белым. Как будто туфли для гольфа спарились с обычной обувью и дали вот это потомство.
— «Говоришь», «неговоришь»! — повторил отец. — Говоришь всегда ты. И ни слова не слышишь из того, что тебе отвечают.
Я соскользнула со своего стула и побежала к двери.
— А вы, юная леди, немедленно идите сюда, — завопила мама мне вслед. — Мне нужно с вами поговорить.
Но я туда не пошла. Я выбежала из дома, перепугав стайку скворцов, допивавших остатки воды из поилки для птиц. Птицы смотрели на меня сверху вниз с электрических проводов. Внезапно я почувствовала ненависть к ним. Из-за того, что они ничего не могут делать в одиночку, друг без друга.
— «Говоришь», «не говоришь»! — закричала я, хлопая руками, как крыльями.
Скворцы расправили крылья и слетели с проводов, образовав изящную дугу.
Домой я не возвращалась несколько часов.
Мама со мной так и не поговорила.
Не знаю, сколько времени я стою в вестибюле. Не так уж долго, потому что кофе в кружке Дороти еще не остыл, но достаточно для того, чтобы запах пеканов рассеялся.
— Чи-ита, — говорит Джонз за моей спиной. Я даже не вздрагиваю. Я знала, что он там. Не обычным знанием. Скорее, на том уровне, на котором ощущали мир пылинки и крупинки, разлетаясь в разных направлениях после Большого Взрыва. Все дальше и дальше, в черную пустоту, но, всегда ощущая присутствие звезд, планет и астероидов — рядом с собой, над собой, под…
Я знала, что Джона там.
— Можно с тобой поговорить? — спрашивает он.
— Конечно. — Чтобы открыть дверь, я передаю ему пустую чашку.
Мне нравится мой кабинет. Как-то я сказала Индии, что согласилась на эту работу потому, что мне предложили отдельный кабинет с дверью, дубовым столом и окном. На самом деле я согласилась на эту работу потому, что надо было выплачивать студенческий заем на учебу потому, что Джонз замолвил за меня словечко перед Тимоти, и, потому, что составление запросов и отчетов по грантам — это все же писательский труд. Даже творческий: все зависит от того, насколько точно музей выполняет требования заказчика.