Опускаю голову.
— Квета…
— Пани Магда расстроится, — я говорю растерянно, смотрю на пальцы, которые в свете упавших фонарей кажутся абсолютно белыми, замаранными неправдоподобно чёрной кровью, моей кровью. — Платье совсем испортили.
— Ты… ты держись, ладно? — Алехандро просит странно.
Непонятно.
Это ведь он в меня выстрелил или…
Я перевожу взгляд за него, на Войцеха, что… лежит как-то изломанно. Не встает, и его рука зацепляется за крышу соседнего с собором дома. Видится в этой руке пистолет, не выпадает из сомкнутых пальцев.
— Он…
— Надо уходить, Квета, — Алехандро говорит обеспокоенно, поглядывает на потолок. — Тут сейчас всё рухнет.
Пожалуй.
Грохочет то ли вода, то ли сама шахта. И по потолку, если приглядеться, ползет трещина. И на полу, у одного из домов.
Падает каменный осколок.
— А ты…
Меня хватает только на местоимения, не строится предложение дальше, не идет. И сама я не иду, приваливаюсь к стене, которая ледянее прежнего кажется.
И глаза закрываются сами.
— Не смей отключаться, Кве…
Он почему-то не договаривает.
Или говорит, вот только я не слышу, я вздрагиваю и второй раз глохну.
Из-за выстрела.
Он раздается внезапно, и глаза я распахиваю. Вижу, как Алехандро пошатывается, оглядывается недоуменно на Войцеха, который голову как раз роняет, запрокидывает назад. Не удерживается на локте, и пистолет с глухим, но различимым стуком из его руки выпадает.
А рядом падает что-то ещё, кто-то.
Алехандро.
— Эй…
Я зову.
И не понимаю.
Падаю рядом с ним на колени, чтобы затрясти, позвать. Он враг и сволочь, но не надо оставлять меня здесь одну, пожалуйста. Он же пообещал, сказал, что надо уходить, вместе уходить. Он не может теперь меня бросить.
— Уходи, — он сжимает мою ладонь, когда к расползающемуся на груди пятну я тянусь, выговаривает едва слышно, с трудом. — Я не хотел тебя убивать… Ты знай… И ещё… Ворона… Владислав убил. Нашёл и… за Альжбету…
Её имя он выдыхает беззвучно.
Неразборчиво.
Не говорит больше ничего и мои пальцы отпускает. Не держит, и на пол, когда я его тормошу и кричу, его рука соскальзывает. Падает так, что я отшатываюсь, понимаю как-то враз, что всё, можно больше не звать.
Не требовать очнуться.
Поздно.
А потому, перебирая руками, я от него отползаю, кричу от боли, которая прорезает внезапно, скручивает до разноцветных мушек пред глазами. Она обжигает, затапливает с каждым движением, отчего замереть хочется.
Нельзя.
Мне надо отсюда выбраться.
Мне нельзя умирать.
И на колени, не обращая внимания на слёзы и чёртову боль, я переворачиваюсь, добираюсь до стены, чтоб по ней жутко медленно подняться. Покачнуться, но удержаться. Пойти, цепляясь за неё.
И из комнаты я всё же выбираюсь.
Не оглядываюсь, когда там что-то грохочет. И на воду, которая поднимается всё выше, я внимания не обращаю.
Бреду обратно.
По стеночке, от которой оторваться не получается. Я держусь за неё, чтобы не упасть, не осесть в воду, из которой подняться я уже не смогу, а потому идти надо. Шаг за шагом, я заставляю себя, сцепляя зубы, переставлять ноги.
Раз-два.
К выходу, к капелле, где Дим должен быть. Он должен уже приехать, он не может меня бросить, я не верю, а поэтому надо просто идти. Надо продержаться ещё немного, ещё пару шагов, которые я считаю только до десяти.
Начинаю после сначала.
Раз-два.
Я не могу сдаться, сползти на пол и закрыть глаза. Пусть они и закрываются, тяжелеет голова, кружится так, что мир вертится. Крутятся перед глазами стены, двоятся, покачиваются туда-сюда, вверх-вниз.
Множатся.
Три-четыре.
У меня бабичка и Фанчи, которых оставить я не могу. Они не справятся, особенно бабичка. Железная пани Власта, у которой сердце, на самом деле, самое обычное, и оно не выдержит, если со мной что-то случится.
И поэтому мне нельзя умирать.
Нельзя останавливаться.
Пять-шесть.
Я так и не призналась Диму, что люблю его, что без него даже марсианские пустыни в Иордании кажутся серыми и скучными, а в Сахаре тогда, много лет назад, он меня спас. И что тогда, в аэропорту, мне невыносимо сильно, до боли и жжения, хотелось его поцеловать.
Я ещё так много ему не сказала и не сделала.
Я не ругалась с ним по какому-нибудь идиотскому поводу, который обязательно однажды случится, потому что без ссор жизни не бывает. Я не просыпалась от топота детских ног, который — тоже обязательно и однажды — раздастся. И на Дима святую обязанность включить мультики не спихивала, не ехидничала, что дети, из-за имен которых мы тоже будем спорить, целиком и полностью до обеда его.
Семь-восемь.
Я… я съезжаю по этой долбанной стене вниз.
Не могу больше.
Не… выходит.
И упрямство не спасает, не дает силы, чтобы встать, сделать ещё хотя бы один шаг. И глаза всё же закрываются.
Они слипаются.
А я проваливаюсь.
Туда, где наконец-то тепло.
И легко.
И Дим, почему-то кричащий и требующий что-то, что разобрать я уже не могу.
Глава 55
Дим
В старой шахте, как и положено подземью, холодно и сыро.
Темно, хоть глаза выколи.
И ещё тихо.
Я прислушиваюсь к ватной какой-то всеобъемлющей и поглощающей тишине, пытаюсь уловить звук шагов или голоса. Не слышу ничего, а потому фонарь на телефоне, помедлив, всё же включаю. Оглядываюсь, чтоб каменные ступени у одной из стен заметить.
Можно было не прыгать.
Но… как получилось.
Неважно.
И мысль от этого мелькает и пропадает, а голову занимает другое.
То, что Север где-то там, в черноте подземелья.
Она шла, как иду теперь я, по узкому уводящему в неизвестность коридору. Она слушала шаги и сводящую с уму монотонную капель. Призрачный стук и ещё более призрачный невозможный в заброшенной столетиями шахте металлический лязг.
Он раздается то там, то тут.
Звучит над головой.
За стеной.
Она же здесь ледяная и неровная, острая и бугристая в этой своей неровности, и Север, уходя всё дальше и глубже, эти стены задевала. Она продиралась сквозь кромешную тьму, что тут царит.
Не отступает не на миг.
Оплетает, чтобы насквозь пронзить и по мозгам, добравшись, ударить. Оживить враз все детские кошмары, и зубы, чтобы двигаться дальше, приходится сцепить. Почти сломать их от холодной злости и ещё более ледяного страха.
Из-за Север.
Я боюсь за неё.
Первый раз в жизни, кажется, боюсь… вот так, по-настоящему и до костей, до мозга костей, который от этого страха тоже смерзается. И внутри этот страх поселяется, он расползается по всем сосудам, ощущается ледяной глыбой, которую вместо желудка сунули.
И сердце на лёд заменили.
Отсекли все эмоции, а потому думать выходит холодно.
Цинично-прагматично.
Отстраненно.
Как… как пред операционным столом, на котором живой человек лежит, а значит терзаться переживаниями нельзя. Нельзя паниковать и от этой паники сомневаться и ошибаться. Нельзя размышлять и всевозможно возможные ужасы представлять.
И с Север представлять нельзя.
Ничего нельзя.
Можно только идти, слушать разлетающийся в тишине счёт капель, смотреть перед собой до рези. Вглядываться в темноту, в её черноту, которая объемной и живой кажется. И думается, что темнота эта движимая.
Она обступает, подползая, со всех сторон, поглощает свет телефона, которого слишком мало. Хватает только на метр пред собой.
Или два.
Выхватываются мазки серых стен.
Пол.
Завал, из которого кости торчат.
Руки.
И грудная клетка, ребра.
Я признаю, отмечаю их машинально, по привычке. Почти понимаю, что давно, очень давно они тут лежат, когда… прокатывается. Разносится, заполняя всё пространство и содрогая его, раскатистый грохот.