И она остановилась и наклонила голову, словно проверяя: уловила Вероника ход рассуждений или нет?
Вероника безмолвствовала.
— А мы с тобой кто, спрашивается? Шкрабы! — не дождавшись реакции, договорила Светлана.
И рукой в неполноценном рукаве она очертила в воздухе неопределенную фигуру.
— Это ты мне японский стресс устраиваешь? — наконец подозрительно осведомилась Вероника.
— Да зачем мне-то устраивать, когда и так одни стрессы кругом! — вскричала Светка. — Фронтальная проверка вот-вот!
— Какая проверка, когда? А я не слышала…
— Здра-а-асьте! Совещание ж было! Возьмут планы поурочные, календарные, факультативов, индивидуальных занятий, воспитательных мероприятий! Вот так, подруга дорогая!
Вероника окаменела на стуле во второй раз.
— А протоколы родительских собраний, кстати, есть у тебя? — осведомилась Светка инквизиторским тоном.
— Н-не всех…
— Ну вот, значит, и приступай сегодня же! Займись литературным творчеством. Сказали, у кого не в порядке текущая документация — тому конец, готовьте заявления!
— А может быть, конец строки — стиха грядущего начало! — пробормотала Вероника.
— Чего? Ты это… на нервной почве, что ли?
— Да нет, просто есть одна идея… Ничего, что я тебя перебила? Я имею в виду, идея в плане как раз литературного творчества. Знаешь, вчера перечитала свою «Донну Веронику», и так ясно видно: последнее действие какое-то недостаточное… А конец — он все-таки делу венец! Еще Чехов что-то такое сказал… Вот думаю, попробовать, может, переделать?
— Верка! — задушевным голосом попросила Светлана. — Замолчи, а? Вот что меня в тебе искренне бесит — так это твои идеи! То платье шить, то этих… кришнаитов спасать, а теперь опять за свою донну! У тебя ребенок больной, живете чуть не впроголодь… И режиссер отказался — думаешь, почему? Да он видит — не писатель ты, не тот характер! Писателю судьба особая нужна, свобода творчества, среда, условия… А ты… ну не обижайся, конечно…
И в качестве извинения Светлана погладила ее по руке. Побренчала ложкой в стакане с чаем и вздохнула.
— Между прочим, мы с подружкой в школе тоже, помню, роман сочиняли… Не веришь?! Да я даже начало до сих пор помню! Сейчас… Про море там… Напьемся, помню, кофе и пишем: «Море ревело…» Точно! «Море ревело и стонало. Рваные клочья туч проносились над верхушками кокосовых пальм…» А?! Каково?! Можешь использовать — дарю! — И она выпрямилась и лихо тряхнула челкой. А потом опять ссутулилась и погрустнела. — С возрастом мозги, понятное дело, деформируются. Нервы тоже… Я ведь раньше — веришь? — не материлась даже… Но — жизнь! Она ж кого хочешь достанет! Так что детство, дорогая моя, кончилось! И теперь у нас с тобой, Верка, совсем другая пора. Нам если не о душе время думать, то хотя бы о здоровье…
— Вероника, — сказала Вероника.
— Что?
— Я сказала: меня зовут Вероника.
В полдень мраморные горные уступы Луниджаны отбрасывали короткие резкие тени, похожие на неловкие черные стежки по светлому холсту. Чахлые кустарники, умудрившиеся пустить корни в здешнюю неласковую каменистую почву, не способны были укрыть от солнца даже птицу, и только соленый ветер с моря немного смягчал безжалостный зной.
Тем удивительнее было в этот час увидеть человека, спускавшегося по тропе к берегу с быстротой мальчишки-акробата либо с беспечностью слабоумного, не ведающего опасности. Меж тем зрелый возраст его явно опровергал первое предположение, а лицо с печально-сосредоточенным выражением противоречило второму.
Миновав последний поворот тропы, он сошел на берег и приблизился к самой воде. Морской горизонт был пустынен, не оживленный ни четырехугольным парусом торгового судна, ни легким силуэтом боевой галеры; однако человек на берегу вглядывался в даль так упорно и пристально, точно различал среди волн таинственные знаки, смысл которых страстно силился понять. По-видимому, в конце концов послание стихии опечалило его, ибо человек побрел затем в тень скалистого уступа, ссутулившись и опустив голову, причем каждый шаг будто прибавлял ему год жизни. Добравшись до углубления в скале и опустившись на гладкий валун, он погрузился в суровое раздумье — в точности подобно старцу, готовящемуся вскоре представить Всевышнему отчет о своем земном пути.
Однако суетные помыслы, похоже, еще гнездились в его душе: из груди его временами вырывался невнятный звук, а руки закрывали лицо, будто в порыве нестерпимого стыда.
— Ничтожные! — вдруг горестно вскрикнул он, вскочив с места так проворно, точно камень жег его тело сквозь потрепанный плащ. — О Господи, в милосердии своем не лиши справедливого возмездия тех, что прожили, не исполнив Твоей воли и не свершив достойного!
И он принялся большими шагами измерять полоску берега между двумя скалистыми уступами.
— Мессер Данте! — послышалось в это время из-за гребня скалы. Человек остановился и повернулся.
Еще одна фигура показалась на тропе, ведущей вниз. Скупая неловкость движений выдавала в ней человека несомненно почтенных лет, а достоинство осанки и пышность костюма — состоятельного синьора.
В ту же минуту названный Данте вновь обрел молодое проворство и устремился навстречу старцу, чтобы помочь тому преодолеть спуск. Молча осторожно подвел он престарелого спутника к валуну, с которого недавно вскочил сам, и почтительно отступил в сторону.
— Вы осунулись и похудели, друг мой, — промолвил синьор, вглядываясь в лицо собеседника, — даже мои слабые глаза замечают это. Не приказать ли Джованни подать к обеду старого тосканского вина? Говорят, оно оживляет кровь и прогоняет заботы.
— Благодарю вас, синьор маркиз, — отвечал Данте, — но я вполне здоров. Заботы же и печали поистине не способны ужиться под гостеприимным кровом Моруэлло!
— И потому вы каждый день покидаете его, чтобы до ночи пробыть в обществе безжизненных камней? — лукаво прищурился маркиз; но, не дождавшись ответа, со вздохом перевел взгляд на море.
— Говорят, флорентийский караван купцов-суконщиков проходил здесь вчера на рассвете, — негромко проговорил он, словно бы обращаясь к самому себе. — В нашу бухту они не зашли.
Лицо Данте вспыхнуло сквозь загар, но он тут же опустил голову, не вымолвив ни слова.
— То были не истинные флорентийцы, потомки славных римлян, — продолжал маркиз, обернувшись и гневно глядя прямо в лицо Данте, — а грязные торгаши, пасынки великой Фьоренцы! Ибо нет на свете такой матери, которая не гордилась бы доблестями собственного сына!