— Но я вовсе не… — начал было Данте, но старик перебил его, сурово возвысив голос:
— Ваше слово, мессер Данте, вы скажете в тот день, когда достойнейшие из граждан великого города явятся сюда с бумагой, украшенной гербовой печатью Флоренции! Когда они будут молить вас о прощении от имени всех земляков, в ком жива еще гражданская доблесть! Только тогда вы, быть может, найдете в душе столько великодушия, чтобы простить их и вернуться на родину, а уж там принять все те почести, которых достойна ваша божественная — да-да, божественная поэзия!
Долгая речь утомила старика, и он сделал Данте знак подойти поближе, чтобы помочь ему сесть поудобнее.
И никто из них не обратил внимания на третью человеческую — впрочем, человеческую ли? — фигуру, появившуюся на тропе.
Маленькое существо в длинном сером плаще с капюшоном, полностью скрывавшем лицо, и в огромных деревянных башмаках смахивало более на балаганную куклу, изготовленную неумелым мастером. Да и неуклюжие движения этого создания, когда, потеряв равновесие, оно взмахивало руками в широких рукавах, приводили на память ярмарочных марионеток.
Беседующие заметили фигуру, лишь когда она, уже в самом низу тропы, поскользнулась на камнях и с криком ухватилась за ближайший чахлый кустик, по счастью легко выдержавший маловесную ношу.
— Это ты, Карлито? — сердито окликнул синьор Моруэлло. — Что за новые проказы! Сейчас же отправляйся на кухню, не то я прикажу Джованни…
Однако на середине фразы маркиз остановился и в недоумении оглянулся на Данте.
— Нет, это не поваренок! — подтвердил тот, не менее удивленно разглядывая приближающегося, и, в свою очередь, окликнул его: — Доброго пути, синьор! Вы кого-то ищете?
— Слава Всевышнему! Неужто и в этом краю встречаются учтивые люди! — воскликнул пришелец и откинул капюшон.
И здесь слушающие его изумились во второй раз: перед ними стояла женщина! Точнее, такого названия она наверняка заслуживала десятка три лет назад; теперь же это была крохотная старушонка с лицом, сплошь изрезанным морщинами. Она глядела на них снизу вверх с забавной важностью.
— Так не скажете ли мне, добрые синьоры, где в этих местах можно найти досточтимого мессера Дуранте Алигьери? — выговорила она, возвысив голос, старательно и отчетливо.
— Мессера Алигьери? — живо отозвался маркиз и переглянулся с Данте. — Я хорошо его знаю и могу сам отвести тебя к нему — если, конечно, ты сначала расскажешь мне, зачем он тебе понадобился!
— Дело это весьма срочное, ваша милость! Моя госпожа прислала ему важные бумаги. Сама снарядила меня в дорогу, наказала кучеру поспешать что есть духу — да ведь путь-то из Флоренции неблизкий!
— Из Флоренции! — воскликнул маркиз и снова оглянулся на Данте, казалось, окаменевшего на месте. — Так давай же скорее свои бумаги! Ведь вот же он, мессер Алигьери, — стоит перед тобой!
— Мессер Дуранте Алигьери? — с сомнением повторила старуха, недоверчиво оглядывая плащ поэта. — Но моя госпожа сказала — мессер Алигьери молодой, красивый и достойный синьор!
Легкая краска проступила на лице Данте, в то время как маркиз закричал в гневе:
— Поистине лишь скудоумные флорентийцы могут судить о достоинстве человека по его наружности! Так знай же, глупая гусыня, что перед тобой поэт, достойнее и славнее которого нет во всей Италии! И никакие извинительные бумаги с гербами и печатями не загладят того позора, которым навеки покрыла себя твоя неблагодарная отчизна!
От его исступленного крика, казалось, содрогнулись скалы; старуха же, оробев, отступила на шаг и поспешно вытащила из-за пазухи объемистый запечатанный сверток, который затем протянула Данте с неуклюжим подобием поклона.
— Что это… кто же… кто тебя прислал? — прошептал поэт, приняв сверток и пытаясь сломать печать дрожащими руками.
На помощь ему пришел маркиз. В нетерпении он выхватил маленький кинжал и, сверкнув в воздухе синеватой сталью, освободил содержимое свертка.
В руках его очутилось несколько потрепанных тетрадей.
— Так это и есть твои бумаги? — в полном недоумении вымолвил маркиз, разглядывая неровно исписанные, кое-где потертые страницы. — А где же приглашение? Где обращение к мессеру Данте от имени Совета коммуны, скрепленное гербовой печатью?
— Я ничего этого не знаю… Ни про какую печать и разговору не было… — в страхе забормотала старуха. — Грех вам, добрые синьоры, думать на меня… Донна Вероника сказала только: «Франческа, передай эти бумаги мессеру Алигьери, да не забудь поклониться от меня!»
— Донна Вероника Мореска! — воскликнул Данте. — Так, значит, это та самая рукопись, которую я не захватил с собой и к которой мечтал вернуться на родине!..
Быстрым движением он перевернул несколько страниц, и заблестевшие его глаза жадно забегали, узнавая строчки.
Но не прошло и нескольких мгновений, как лицо поэта вновь омрачилось, привычная печаль проступила в глубоких складках меж бровей, и руки с тетрадями бессильно опустились.
— Однако если мудрая донна Мореска прислала ее сюда — значит, даже она не верит больше в мое возвращение…
— Стоит ли принимать близко к сердцу женские причуды, мой друг! — поспешил возразить на это маркиз, осторожно вынимая рукопись из ладони собеседника. — Не лучше ли вернуться с тетрадями в ваш кабинет, чтобы без помех оживить в памяти замысел — наверняка великолепный, как и все, что выходило и выходит из-под вашего пера! И пусть эти невзрачные листы помогут вам скоротать время до возвращения на берега Арно. Ведь в нашем полном превратностей мире уже не раз случалось так, что творцы находили надежное убежище, увы, лишь в своих вымышленных мирах!
С этими словами он, в свою очередь, принялся рассматривать тетради, по очереди приближая к глазам каждую из них и близоруко вглядываясь в слова, начертанные на обложках.
— Я вижу, вы назвали это новое сочинение «комедией»? — заметил он. — Прекрасное имя! Я так и слышу в нем отзвуки грядущей славы…
— Ваши слова — слова истинного друга, и я навсегда сохраню их в сердце, — тихо молвил Данте. — Но порой самые великолепные замыслы не в силах выжить в душе, уязвленной страданиями до кровавых ран — подобно тому как чахнут и погибают от нестерпимого зноя самые изысканные и нежные цветы!
Забытая ими старая Франческа все еще стояла поодаль, ловя каждое слово и поворачивая голову то к одному, то к другому. Печальное недоумение было написано на ее сморщенном обезьяньем личике.
При последних же словах поэта из горла ее вырвался укоризненный звук, напоминающий птичий клекот; однако, опасаясь гнева достойных господ, она поспешно зажала себе рот кулачком и принялась потихоньку пятиться в сторону тропы, нащупывая путь мелкими, неуверенными старческими шажками.