— Чего ломаешься, коза, — просипел Черкасов, и по его тяжелому сивушному дыханию я поняла, что надежда новорусского бизнеса мертвецки пьян. — Пошли со мной, я тебе тачилу подарю. «Бэху» хочешь?
— М-м-м, заманчивое предложение, — протянула я, соображая, как половчее прошмыгнуть мимо нежданного кавалера. — Но мне, знаете, «Мерседес» больше нравится.
— Да какой базар-вокзал, — заверил Лепила. — «Мерин» так «мерин». Давай, красивая, дуй ко мне, пообжимаемся!
Он раскинул лапы, готовясь принять меня в обезьяньи объятия, я же ловко просочилась мимо него.
— Ой, вы такой горячий, быстрый, я как-то даже растерялась, — лопотала я, бочком-бочком продвигаясь мимо него к выходу на лестницу. — Я обязательно к вам зайду, но… — Я шагнула на ступеньку и рванула вниз, крикнув через плечо: — Но… в другой раз, ладно? Сегодня никак не выйдет.
Черкасов еще хрипел мне вслед:
— Ишь, длинноногая! Ну погоди, я тебя отловлю!
Но поймать меня с его пьяной ловкостью было уже не под силу. Выскочив на нижнюю палубу, я перевела дух, отыскала наконец плетеное кресло, брошенное кем-то в уголке на пустынной, слабо освещенной корме, и забралась в него с ногами. Ночь плыла над рекой — тревожная, настороженная, наполненная шепотом воды и отдаленными низкими гудками пароходов. Я поежилась от прохладного весеннего ветра и раскрыла клеенчатую тетрадь.
* * *
Конечно, тогда по этим ее отрывочным воспоминаниям детства и юности, почти дневниковым записям, в которых окружающие ее люди часто именовались только «она» или «он», я не поняла всего, не составила полной картины. Многое она сама рассказала мне позже, гораздо позже, когда наши с ней жизни судьба сплела, скатала в клубок, который никому уже не под силу было распутать. И сейчас трудно разделить, что я узнала тогда, а что открылось потом, когда события ее прошлой, неизвестной мне жизни, наполнились в моем сознании цветом и звуком, а люди в них обрели собственные лица и голоса.
* * *
…
Темнота крадется по комнате, пританцовывая, кружась, шелестя юбками. В воздухе пахнет мандаринами, влажной хвоей и горячим утюгом от висящего на стуле рядом с кроватью шелкового платья. Это для завтрашней елки. Из-под двери в коридор пробивается золотая полоска света. Там, в коридоре, — шаги, шорох оберточной бумаги, тихий мелодичный звон. Я знаю, это мама упаковывает подарки. Замотает разноцветной фольгой, завяжет лентой, надпишет и сложит под елкой. Будто бы это Дед Мороз их принес. Только Деда Мороза не бывает, я теперь это знаю, не маленькая! Интересно, что там? Может, кукла? Та, с нежным фарфоровым личиком и с рыжими локонами, что я видела в витрине «Детского мира» на Кузнецком? Я ведь давно ее просила. До завтра еще так долго… А что, если…
Я лежу тихо-тихо, боясь пошевелиться, и жду. Но звуки долго еще не смолкают и свет не гаснет. Вот уже веки становятся тяжелыми, и перед глазами начинают кружиться разноцветные огни. Я тихонько щиплю себя под одеялом.
Наконец все смолкает. Я не двигаюсь еще немного для верности. Потом поднимаюсь, бесшумно спрыгиваю с постели и крадусь в коридор. Босыми пятками по полу — холодно. В комнате на ковре лунные квадраты от окна, страшная лохматая тень от елки до потолка. За окном тихо падает снег, укрывает легким покрывалом огромный город с высокими каменными зданиями, широкими улицами, полоской скованной льдом реки, мерцающими где-то вдалеке, на другом берегу, рубиново-красными звездами Кремля. Под елкой что-то мерцает и серебрится в темноте.
Я тихонько сажусь на корточки и протягиваю руки. Елочные иглы покалывают пальцы. Я достаю какой-то тяжелый прямоугольный предмет, обернутый серебряной бумагой. Осторожно отгибаю фольгу и вижу шкатулку, поблескивающую гладким лаковым боком в свете луны. Откидываю крышку и…
Кажется, я не вскрикнула? Нет, не вскрикнула, все тихо.
В шкатулке лежат серьги — тяжелые, серебряные, старинные, украшенные темными, почти черными гранатами. А рядом — такое же кольцо. Я, не веря своим глазам, прикасаюсь к украшениям кончиками пальцев. Это же… Это мамины, я видела их на ней несколько раз. И мама говорила, что они достались ей от бабушки и что когда-нибудь, когда я вырасту, она подарит их мне. Так, значит… Значит, я уже выросла?
Я осторожно беру серьги и подношу к ушам. Они тяжело покачиваются у меня в пальцах. На цыпочках подхожу к зеркалу. В комнате темно, и я почти ничего не могу рассмотреть. Вижу лишь, как блестят в темноте мои глаза, и точно так же блестят рядом с ними темные камни.
И какой-то странный восторг кружит мне голову, сбивает дыхание, холодит виски. Я вдруг осознаю, что совсем скоро стану красивой и меня будут любить. Непременно будут, я знаю это. И я прижимаю серьги к вискам и кружусь по ковру, кружусь босиком, все быстрее и быстрее.
Гостиная в квартире генерала Полетаева была залита ярким светом. Сияли, переливаясь разными цветами, все хрусталики на укрепленной под лепным потолком многоярусной люстре. Огни сверкали и на пышной, увитой золотой канителью елке. Протянувшиеся по стенам бумажные новогодние гирлянды и курчавые ленты серпантина шелестели и колыхались, когда мимо проносились в хороводе нарядные дети.
Молодая жена заслуженного сталинского «сокола» Елена сидела за пианино и с профессиональным упорством учительницы музыки, почти не глядя на клавиши, без устали тарабанила заводные детские песенки. Тонкие белые быстрые пальцы Елены с коротко остриженными ногтями отбивали бешеную чечетку, глаза же, черные и блестящие, устремлены были в центр комнаты, туда, где кружилась в веселом хороводе ее единственная обожаемая дочь Светланка. Нарядное платье девочки, розовое, с воланами на юбке, сбилось на сторону, щеки дочери раскраснелись, а волосы выбились из туго заплетенных косичек, к вискам и шее прилипли влажные пряди. Она была весела, она была довольна, а значит, и Елена весела и довольна тоже.
— Светик твой — просто чудо! Очаровательная девчушка, — склонилась к Елене дородная, задрапированная в вишневый бархат Ксения Федоровна, мать маленького Сережи — одноклассника Светланки.
— Спасибо, — смущенно улыбнулась Елена и, бросив взгляд на топтавшегося у елки толстого увальня Сережу, добавила: — У вас тоже прекрасный мальчик.
— Леночка, я хотела спросить, — Ксения Федоровна склонилась ниже и, приблизив вымазанные сиреневой помадой губы к самому уху Елены, заговорщицки прошептала: — А это чей ребенок?
Массивным подбородком она указала на сумрачную молчаливую девочку, которая не участвовала в общем веселье, сидела на корточках у стены и машинально обрывала лепестки с фикуса в пузатой кадке. Девчонка словно услышала, что речь идет о ней, воровато оглянулась, сжала лепестки в кулаке и спрятала руки за спину.