Ознакомительная версия.
Рассуждения Гоббса меняли изнутри традицию рассмотрения политического сообщества, полностью определяемого подчинением общему правителю. Отказываясь от иерархии промежуточных властей (так, например, жители определенной области могли войти в другое политическое сообщество в результате завоевания или изменения вассальной зависимости), Гоббс обращался к каждому индивиду напрямую как к члену государства. Политическим сообществом, таким образом, становился весь народ, даже если он и не обладал большой властью. Это был важный шаг на пути к национализму. Во время гражданской войны практическая политика вывела на политическую сцену народ: прецедентом здесь стал Долгий парламент со своей активной культурой листовок и иных сообщений о своей работе — новая идея отчета о высокой политике перед простыми людьми (Zaret 1996). Не менее важна была и кромвелевская армия нового образца — первая «гражданская армия», которая мобилизовала множество разных людей для участия в общем политическом и военном предприятии.
Идеи Гоббса были почти сразу же оспорены другими мыслителями, что, несмотря на их преобладающий либерализм, ретроспективно кажется предвестием этнического национализма XIX столетия[55]. Они пытались показать приоритет политического сообщества перед отдельными властными структурами. Например, теоретические средства осмысления общественного договора были дополнены идеей «двойного договора», в соответствии с которой первый договор объединял дополитических участников в политическое сообщество, а второй связывал такое сообщество (более условно) с правителем или сводом законов. Основная идея заключалась в превращении организованного в общество народа в источник политической инициативы и основу для вынесения оценок. В конечном итоге такие идеи часто сочетались с притязаниями на древнюю, даже примордиальную народность как составляющими множества националистических политических программ. Но тогда «народ» означал в основном политически активные элиты. Так, после гражданской войны Джон Локк (Локк 1988) опубликовал политическую теорию (написанную ранее), которая обращалась не только к интересам народа как собрания дискретных индивидов, играющих различную роль в политическом теле (образ Гоббса), но и к гражданам как телу, связанному между собой общением, — публике. Она оказала значительное влияние на формирование последующей демократической теории, но она также прекрасно вписалась в контекст той эпохи: монархическая реставрация (почему-то называемая англичанами революцией), которая сыграла решающую роль в возрождении открытой и расположенной к общению аристократии. Возможно, в среде этой аристократии и зародился английский национализм, опиравшийся на идею политического сообщества, независимого от монарха и способного бросить ему вызов[56].
С появлением притязаний на народный суверенитет и республиканское правление произошло еще более сильное переплетение понятий нации и народа. Прежде всего притязания на статус нации обеспечивали культурную основу для определения потенциально суверенных политических сообществ. Иными словами, использование идеи нации должно было объяснить, какое объединение людей считалось народом, например английским народом. Чтобы идея правления в интересах «народа» работала, необходим был некий критерий для определения, кто принадлежит, а кто не принадлежит к народу. Только будучи нацией, обладающей особой национальной идентичностью, народ мог требовать права на самоопределение и правление в своих интересах. И всякий раз, когда нация не была суверенной, например, когда она была подчинена иностранному правлению, это требовало обоснования, в котором раньше не было никакой нужды. Раньше король или император могли править множеством различных в культурном отношении «народов» и заявлять о легитимности, основанной на наследовании и надлежащей преемственности, возможно, подкрепляемой идеей божественного права королей и обычно обосновываемой завоеванием и военной силой. Но по мере распространения идеи о том, что суверенитет коренится в народе и что права правителей зависят от служения интересам народа, чужеземное правление становилось все более сомнительным. В XVIII и особенно в XIX веке, например, многие англичане были возмущены тем фактом, что правящей династией была семья немецких принцев, и во время Первой мировой войны правящая династия изменила свое название на более английских «Виндзоров».
Важность этого изменения в образе мысли не была очевидной для политических теоретиков, даже тех, кто так или иначе способствовал этому. Локк, например, считал существование дискретных «народов» более или менее данным. Это стало причиной натяжек и искажений при попытке объяснения того, почему иногда сохранение завоеванных народов подчиненными чужеземному правлению (и даже их эксплуатация) может быть легитимным. Это помешало ему сделать следующий шаг и рассмотреть, какие различия между народами могли быть изменены в результате их интеграции в общее государство — даже тогда, когда она первоначально осуществлялась насильственными средствами. Но на самом деле это не было редкостью.
Классическим примером служит Франция. Французские короли боролись со множеством сильных региональных дворян и их сторонников, стремясь объединить французское государство. В 1850 году лишь меньшинство совершеннолетних французов говорило по-французски (Weber 1976). Тем не менее к XX веку Франция стала одной из самых культурно интегрированных европейских стран. Ключевую роль здесь сыграли образовательные реформы, проведенные в последней четверти XIX века. По новой образовательной программе, в школах преподавались общая история Франции и стандартная версия французского языка, призванная усилить сплоченность французской нации. Точно так же насильственная борьба против протестантов способствовала закреплению католицизма во Франции: это еще один важный аспект ее культурного единства. При этом совместное участие широких слоев населения Франции в революции и наполеоновских войнах, которые последовали за ней, не только отражало, но и усиливало ее конструирование в качестве единого «народа». Тому же способствовали ежегодные празднества и другие коллективные представления, которые делали революционную традицию более консервативной и объединяющей, а не радикальной и конфликтной составляющей национальной культуры. Короче говоря, национальное строительство продолжилось после завоевания и способствовало созданию народа, который должен был служить основой все более демократического суверенного государства[57].
Отчасти осознанию этой проблемы политическими теоретиками препятствовало влияние националистической мысли. Подобно Локку, большинство считало существование народов — ограниченных и единых в культурном отношении политических сообществ — само собой разумеющимся при построении своих теорий. Они писали так, словно задача политической теории заключалась в простом формулировании процедур и механизмов для управления такими сообществами, не рассматривая их конституирования в качестве отдельных народов. Например, в «Энциклопедии» Дидро считал нацию просто «огромным количеством людей, которые населяют определенные земли, имеющие определенные границы, и подчиняются одному правительству»[58]. Споры о конституции в демократической теории — по крайней мере до недавнего времени — тяготели либо к воображению мира без сложившихся сообществ, либо к воображению того, что границы политического сообщества не представляют проблемы[59]. Но в реальном мире народы всегда конституировались и конституируются в качестве таковых по отношению к другим народам и из не слишком податливого материала ранее существовавших сообществ и конфликтующих притязаний на лояльность и народность. Иными словами, они были частью сложного дискурса национализма. Демократическая теория могла пренебрегать этим только потому, что она молчаливо признавала то, о чем открыто заявляли определенные идеологи национализма (вроде Фихте): что каждый человек является членом нации и что такие нации являются релевантными политическими сообществами. Но на деле часто не существует очевидного или бесспорного ответа на вопрос о том, каково релевантное политическое сообщество. Таким образом, национализм — это не решение загадки, а дискурс, в рамках которого чаще всего ведется борьба за ответ на этот вопрос, нередко при помощи пуль и бомб, но также и слов.
Короче говоря, важную роль в национализме играет утверждение о том, что народ страны образует социально сплоченное тело, значимое целое. Это предполагается, например, в известном представлении Руссо об общей воле. Народ, нация должны обладать одной идентичностью и — по крайней мере в идеале — одним голосом. Нация, таким образом, это не просто статическая категория, но плод общей приверженности целому и принципам, которые оно воплощает. И именно как целое нация отличается от других стран, и как целое члены нации обладают потенциальным правом на самоопределение и государство — такое же уникальное, как они сами. Но это палка о двух концах, ибо сильное национальное устройство «народа» не только заставляет казаться нелегитимным чужеземное правление, но и позволяет народу утверждать, что его правительство является нелегитимным даже тогда, когда в нем нет ничего чужеземного. Как заметил Эмиль Дюркгейм (Durkheim 1950: 179–180), распространению категории нации и феномена национализма способствует не сила национального государства, а разрыв между народом и государством.
Ознакомительная версия.