Ознакомительная версия.
Этнические чистки, ранние и поздние
Вспомним бывшую Югославию и ужасы этнических чисток. Хорваты и сербы изгоняли друг друга из своих этнически определенных республик. Словенцы — не меньшие этнические националисты — имели не слишком много представителей других этнических групп на своей территории и потому смогли стать независимыми без такого сильного стремления к внутренней однородности. Тем не менее в Боснии было открыто провозглашено многонациональное государство — к недовольству этнических националистов, особенно сторонников большой Сербии. Произошедшее вызвало возмущение в мире. Как мы видели, западные лидеры и средства массовой информации описывали происходившее как следствие некой давней ненависти, свойственной Балканам. Отчасти однородность национальной культуры, для создания которой во Франции потребовалось долгое время, была именно тем, чего сербские националисты пытались добиться в Боснии при помощи насилия, убийств и террора.
Рынки, коммуникационная и транспортная инфраструктура и общая военная служба привлекательнее убийств и насилия. Но не нужно считать, что процесс национальной интеграции во Франции или в других западноевропейских странах был совершенно мирным. Франция известна как одна из наиболее интегрированных стран Европы с гражданами, отчаянно отстаивающими свой язык и кухню и выражающими беспокойство насчет возможности распада национальной культуры вследствие притока исламских иммигрантов. Тем не менее эта однородность создавалась не только высокоцентрализованной системой образования, но и завоевательными войнами, в ходе которых короли — особенно Бурбоны — постепенно распространили свое влияние над всей территорией, которую теперь принято считать «естественным» шестиугольником Франции, упразднив в конечном итоге угрозы со стороны герцогов Нормандии, которые были также королями Англии, и герцогов Бургундии, превосходивших иногда по своей мощи всю Францию. Мы — и миллионы французов — вспоминаем сегодня Жанну д’Арк в качестве образцового примера патриота — патриота необычного, потому что она была женщиной, но все же выдающегося, потому что она желала отдать свою жизнь за своего короля и страну. Но смерть Жанны в Столетней войне (1337–1453) вовсе не была частью простой борьбы между Францией, какой она теперь известна нам, и Англией: борьба велась за наследование короны, в которой оба претендента были членами одной семьи, и отличалась главным образом религиозной сакрализацией французского короля, что было также особенностью французского государства и культурной унификации Франции. И если Жанна была готова умереть за то, чтобы Франция могла быть более французской и более католической, многие ее соотечественники были готовы убивать во имя той же цели. Такие конфликты только усиливались. Знаменитая Варфоломеевская ночь 1572 года была не менее жестоким погромом, чем в большинстве республик бывшего Советского Союза, начатым против протестантов королем Карлом IX и его матерью — французскими «патриотами» флорентийского разлива. Религиозная борьба была столь рьяной, что королева-мать была вынуждена объявить происходящее своеобразным братоубийством: «Французы не должны считать других французов турками» (Greenfeld 1992: 106). Это было первое признание важности преодоления религиозных различий во имя национального единства, но национализм все еще был этнокультурным, а не «гражданским», каким его пытались сделать более поздние революционеры. Отчасти Франция была создана в результате таких религиозных — и частично этнических — «чисток». Как мы видели в третьей главе, в конце XIX века выдающийся французский патриот и крупный теоретик национализма Эрнест Ренан (Renan [1882] 1990) утверждал, что хотя такие акты насилия способствовали формированию нации, простым людям важно было забыть о них и считать нацию данной, а не насильственно созданной. Мы не можем согласиться с Ренаном в том, что принцип национальности служит веским основанием для такого забвения — большинство из нас вспоминает религиозное насилие, погромы и Холокост не только для того, чтобы почтить память погибших, но и как предостережения. Тем не менее его историческое обобщение кажется верным. Опыт национальной идентичности обычно зависит от такого забывания.
Возможно, как утверждают некоторые теоретики, национализм «поздних модернизаторов» представляет особую опасность (Bendix 1964; Nairn 1977; Schwarzmantel 1991). Но многое из того, что мы теперь считаем мирным патриотизмом устоявшихся и образцово современных западных наций, представляет собой результат более ранней кровавой истории. Процесс консолидации государств и наций был долгим и отнюдь не естественным[63]. Исторически он вызывал конфликты в государствах, которые мы теперь считаем стабильными демократиями, точно так же как он вызывает конфликты в складывающихся государствах. То, что теперь кажется прочной, почти естественной национальной идентичностью, представляет собой результат символической борьбы, а также культурного и вполне материального насилия. Конечно, не только насилия: национальная идентичность и общие истории — это также результат культурного творчества: написания романов, которые желают читать миллионы, совместного просмотра телепередач, общего опыта вроде американских травм Великой депрессии или убийства Кеннеди; все это создает у людей ощущение общей истории. Но когда мы оцениваем культурные столкновения, которые осложняют сегодня переход развивающихся стран к демократическим политическим системам, нам необходимо помнить, что часто бывает трудно сделать за одно поколение то, на что в других странах ушли века, и попытки достичь этой цели скорее всего будут сопряжены с насилием.
5. Универсализм и ограниченность
Национализм не только появляется во множестве форм и контекстов, но и несет в себе множество различных политических и моральных ценностей. Национализм может означать поддержку модернизации и объединения вопреки считающемуся отсталым и конфликтным «трайбализму» или «коммунализму»[64]. Или он может означать шовинистическое отстаивание достоинств и интересов своей собственной нации за счет других или общего блага. Национализм также принимает форму поддержки своих команд на футбольных чемпионатах и Олимпийских играх, а не только войн и экономической конкуренции (Billig 1995). Сегодня, возможно, трудно припомнить, когда мы стали связывать национализм с «отсталыми» притязаниями этнического локализма, но в 1780– 1870-х годах национализм был либеральным, космополитическим дискурсом, подчеркивавшим свободу всех народов. Короче говоря, дискурс национализма слишком важен и распространен, чтобы приклеивать ему ярлык «хорошего» или «плохого». Идея нации настолько глубоко укоренена в современных способах создания личной и коллективной идентичности, что она помогает людям сознавать свое место в мире независимо от действий, которые они предпринимают, исходя из этого сознания места.
Западный/восточный, ранний/поздний, космополитический/локальный
Несмотря на это, некоторые группы ученых склонны проводить различие между патриотизмом как «хорошей» любовью к стране и национализмом как «плохим» искажением (Doob 1964; Conover and Hicks 1996). Это не только связано с общим желанием сохранить четкое различие между хорошим и плохим, но и отражает часть истории самого националистического дискурса. Как мы видели в предыдущей главе, современная идея нации возникла вместе с идеей демократии в качестве составляющей стремления положить в основу политики волю «народа». Нация могла отождествляться с населением страны, противостоящим своим правителям — независимо от того, были ли они чужеземцами или просто монархами, которым не хватало народной поддержки. В то же время разговоры о нации могли использоваться для мобилизации народа одной страны в войне с соседями. Одно и то же обращение, например, к английскости могло воодушевить и сторонников парламента, которые боролись против короля, и англичан, которые боролись за короля против французов (или, в других случаях, против шотландцев). Патриотизм, таким образом, был палкой о двух концах, что вызывало озабоченность у монархов: они одновременно зависели от него и боялись его. Как сказал австрийский император Франциск, когда кого-то отрекомендовали ему как патриота Австрии: «Он может быть патриотом Австрии, но вопрос в том, является ли он моим патриотом» (Kohn 1967: 162).
С точки зрения раннего либерального национализма, такие высказывания свидетельствовали о том, что именно было не так в королях и императорах. Люди должны быть верны не таким правителям, а своим нациям. Именно как члены таких наций они могли достичь «самоопределения» и в смысле демократического самоуправления (или по крайней мере создания республиканской конституции), и в смысле независимости от господства других наций. Но такая либеральная теория предполагала, что для каждой нации было очевидно, кто был «своим», гражданином, а кто был «чужим», иностранцем[65]. Каждый человек считался внутренне непротиворечивым индивидом, и каждая нация считалась также внутренне непротиворечивой со «своими» индивидами, четко и по отдельности входящими в нее. Эти индивиды могли испытывать оправданное чувство гордости за достижения своей нации — и делать оправданной войну с ее врагами, — не нарушая чьих-либо прав. Этот либерализм оказывался несостоятельным при столкновении с реальностью спорных, пересекающихся и нечетких границ; и он не в состоянии был контролировать процессы, в результате которых складывались национальные идентичности и посредством которых население, проживавшее на определенной территории, побуждали (или заставляли) принимать более или менее схожие идентичности, языки и образы жизни. Таким образом, либеральная теория считала само собой разумеющимися исторические процессы, которые вели к созданию не вызывавших споров национальных идентичностей, обычно преувеличивая степень согласия. Она называла «патриотизмом» те случаи, когда люди, обладавшие прочными национальными идентичностями, гордились своими достижениями или, уверенные в своей правоте, выступали против внешней агрессии[66]. Она называла плохим «национализмом» те случаи, когда люди боролись друг с другом за закрепление того или иного конкретного определения национальной идентичности.
Ознакомительная версия.