Несколько раз было, например, донесено в Mоскву, что король Владислав умер в марте, а не в мае. Доносили также, будто бы короля убил князь Вишневецкий; будто бы сына Потоцкого казаки расстреляли; будто бы его посадили на кол под Киевом, и тому подобные небылицы. Получались в Москве известия и такого рода:
«Сын Николая Потоцкого учился в одной школе с сыном Богдана Хмельницкого, и побранясь де Богданов сын Хмельницкого с Николаем сыном Потоцкого, погрозил ему, что за насильство Потоцкого над его сыном он, сын Хмельницкого, только де даст Бог взмужает, и он ему, Потоцкого сыну, то отомстит. И Потоцкого де сын то сказал отцу своему, и Николай де Потоцкой велел Богданова сына Хмельницково, как он ехал из Киева к отцу своему, на дороге изымать и его у себя во дворе убить, обсекши руки и ноги, весне 156 (1648) году, а жену Богдана Хмельницково с дочерью взял Потоцкой к себе. И за то де Богдан Хмельницкой собрал войско черкаское и призвал к себе крымских татар, и все войско королевское черкасы побили, и гетмана Николая Потоцкого и польного, и Николаева сына Потоцкого, Петра, и многих знатных людей поймали; и Петра Николаева сына Потоцкого Хмельницкой казнил на поле перед отцом ево за своего сына».
Подобные вести варьировались бесконечно, давая материал современным летописцам и кобзарям для изображения того, чего даже не могло и быть. Но вместе с ними отовсюду, начиная с Белой Церкви и оканчивая Смоленском и Дорогобужем, приходил столь же нелепый слух, что казаки бьются с ляхами за веру. Даже такие люди, как дорогобужский мытник, жид Давид, даже заезжие немецкие приказчики, наконец, и сами «ляхи» в Белоруссии — твердили в один голос: что «война с казаками учинилась за веру»; что «казаки с ляхами завоевались за веру»; что «бьются казаки с ляхами за веру».
Бегство монахов за московский рубеж продолжалось. Местные власти, от имени оставшихся игуменов, просили пограничных воевод вернуть их, как воров, похитивших церковное серебро, книги и даже одежду братий своих. Но беглецов препровождали в Москву и царская дума выслушивала от них (не выражая ни в каких наказах собственного воззрения на казацкий бунт): что «поляки на них похваляются: как де они с казаками запорожскими управятся и они де христианскую веру греческого закона искоренят, и церкви христианские разорят, а их, чернцов, побьют всех, чтоб от них, чернцов, впредь бунтов не было».
Эти последние слова вовсе не выражают, чтобы малорусские монахи принимали непосредственное участие в казацких мятежах, хотя казацкие историки рассказывают, на основании современных выдумок, будто бы львовский владыка посылал порох и свинец казакам Хмельницкого, а луцкий — даже пушки, называвшиеся гаковницами. (Об этом будет у меня речь в своем месте). Но вопли попов и монахов, изгоняемых из церковных имуществ для водворения в них тех, которые отвергли «схизму» во имя единения церквей, или тех, которых сместили, по Филиповичу, могиляне, — эти вопли и жалобы, плач и озлобленные речи против ляхов, под которыми разумелись вообще паны, и способные, и неспособные защищать веру предков своих, — сделали глубокое впечатление на ту массу, для которой ни государственное, ни общественное право не существовало; а к этой-то массе и обратились казаки. За веру! за веру! раздавался всюду клич, где из панских жилищ голодная сволочь таскала хлеб, где пылали панские дома вместе с экономическими заведениями, а панское добро делалось достоянием поджигателей.
Но это был клич героев самозванщины, героев Московского Разорения, изобревших только новый девиз для своего истребительного промысла. Ни один епископ, ни игумен, ни даже протопоп, к чести полуразрушенной малорусской церкви, не выступил вместе с запорожцами Хмельницкого в роли возмутителя украинского простонародья. Даже нерадивые, подобные Филиповичу, даже и они притаились в своих скитах и монастырях.
В ужасное лихолетье Хмельнитчины, заставившее нас припомнить позабытую Батыевщину, игуменствовал в Почаевском монастыре почти столетний уже старец, преподобный Иов Железо. Родившись в 1551 году, он прожил в иноческих подвигах и времена протестантского легкомыслия малорусских панов, и времена продажного отступничества малорусских архиереев. Его чествовал князь Василий, обратясь от униатских мечтаний к православницкой борьбе с папистами. С ним Иов Борецкий, в «великой» печерской церкви предавал проклятию апологию Смотрицкого. Его репутация, как мужа святого, была такова, что одному появлению его вне монастырских стен приписывали испуг и бегство татар, набежавших «великою Ордою». Если кто-либо, так именно этот самоотверженный аскет мог бы теперь играть роль Петра Пустынника проповеданием войны за древнее русское благочестие, за поруганное панами отступниками православие. Но, состоя в постоянном общении с печерскими застолпниками и с афонскими «преподобными мужами россами, житием и богословием цветущими», Иов Железо не имел ничего общего с наливайковцами, жмайловцами, тарасовцами, павлюковцами и, наконец, хмельничанами.
Казацкие историки, ловя современные слухи с легковерием пограничных московских разведчиков, заставляют каких-то безымянных представителей нашего духовенства взывать к народу во время Хмельнитчины: «Приспел час, желанный час! Время возвратить свободу и честь нашей веры», и т. д. [40] Между тем преподобный Иов Почаевский, сидя в своей подземной келье, из которой братии святого человека виделся исходящий сверхъестественный свет, произносил скорбным голосом одни только слова:
«Господи, помилуй! Господи, помилуй!» И эти слова, в своем согласии с апостольскою программою «Советования о Благочестии», были соответственнее духу православной церкви, нежели все, что прославители казатчины могли узнать о нашем духовенстве от католиков и протестантов.
Видя в казацких похождениях нечто достойное сочувствия и уважения, казакоманы посвящают целые томы на повторение всяческих сказаний о том, как разлились по арене древне-русской культуры казаки в сопровождении своих единомышленников татар; как они вызывали на свой кровавый пир безумных, бесстыдных и жестокосердых людей всех племен, всех наречий и состояний; как дикие полчища их прошли вдоль и поперек всю Киевщину, Черниговщину, Подолию, Волынь, Червонную и Белую Русь, точно сплошной пожар, гонимый дующим из Запорожья ветром; как не давали казаки пощады ни старцам, ни женщинам, ни грудным младенцам, не отличали благочестивых от злочестивых, православных от кривоверных, ругались всячески над женской чистотою, находили симпатичную для зверской толпы забаву в том, чтоб, изнасиловав девицу шляхетского звания, наградить ее красною лентою из кожи, содранной с её же шеи и бюста, разоряли церковные усыпальницы, выбрасывали тела покойников на улицу, одевались в их одежду без отвращения, без ужаса, без угрызения совести и пр. и пр. и пр.
Возведя казацкие разбои в идею народной самозащиты, в сознание своих исконных прав и национальности, в чувство русской чести и веры, они находят интерес углубляться во все подробности убийств и мучительств, вдохновляются новым и новым красноречием по мере того, как разливаемые казаками реки крови делаются шире и этому позору имени русского, этому поруганию исторического характера православной веры придают санкцию со стороны её верховников. Если бы верховники нашей малорусской церкви в эпоху Хмельницкого и были способны, по своей природе, к тому, что им приписывают; то не в казацкую сторону глядели они по своему образованию, по своим общественным связям, по своим нравственным интересам.
Сами же казацкие панегиристы пером своего вожака, Костомарова, пишут, что преемник Петра Могилы по митрополии, Сильвестр Косов, «совсем не разделял православно-русских идей независимости, которые (будто бы) одушевляли его предшественника». Но, нетопырствуя в потемках баснословия, не обращают внимания на поразительное обстоятельство, что, от начала и до конца казацких бунтов против панов, правительство Речи Посполитой не подвергло суду и следствию ни одного попа и монаха за участие в этих бунтах, а исполнительная власть этого правительства, в лице племянника и наместника Николая Потоцкого, в 1638 году освободила от ареста нежинского приходского дьячка на основании собственной его присяги в непричастности к бунту. Хмельницкий, пожалуй, писал к московским воеводам, что ляхи, умоляя его о мире, сажают на кол православных священников; но его слова заслуживают еще меньше веры, нежели сказания малорусских летописцев о медных волах, мурованных столбах, поголовном избиении руси за то, что она русь, и ляшеском свирепстве над казаками, над их женами и детьми среди Варшавы, в присутствии сенаторов и земских послов. Помраченный своими страстями и злодействами бунтовщик должен был прибегать ко всем ухищрениям самозванщины, чтобы с высоты воителя за веру, не спуститься до того уровня, на котором стояли татары, призванные им на добычный промысел.