имя. Собственного смысла не существует, но его „видимость“ играет важную роль <…> в системе различий и метафор» [179]. Для Деррида все включено в цепь или систему различий; в отличие от ООО для него не существует никакой автономной реальности, помимо этой системы, представляющей собой чистую имманентную поверхность без всякой скрывающейся за ней «глубины». Когда он говорит о «метафоре», то ссылается на предполагаемое смешение всякой индивидуальной реальности с любой другой. «Буквальное» (или «собственное») значение имени, говорит он, напротив, дало бы нам эту вещь напрямую, вне всякого смешения с другими вещами. А ведь это именно то, что Деррида полагает совершенно невозможным, поскольку его онтология напрочь исключает возможность изолированного существования чего-либо. Отсюда он делает вывод, что все имена, а на самом деле все слова, являются метафорическими и ни одно из них не является буквальным. Как явствует из изложенного во второй главе, предлагаемое ООО объяснение метафорического и буквального совершенно не совпадает с таковым у Деррида. И хотя мы определенно согласны с ним в том, что не существует буквального доступа к вещи-в-себе, мы не готовы согласиться с ним в том, что происходит это потому, что никакой вещи-в-себе не существует. Для нас различие между метафорическим и буквальным обусловлено тем, успешно ли разорвана связь между объектом и его качествами (случай метафорического) или же объект расплывчато либо недвусмысленно с этими качествами отождествлен (случай буквального). С точки зрения ООО метафора — это точно не дискурс, принадлежащий поверхностной системе различий, который высмеивает любое представление о наличии в вещах скрытой глубины. Напротив, метафора — это именно то, что указывает на глубину вещей несмотря на то, что с этой глубиной никогда нельзя встретиться непосредственно. Важным следствием категорического отказа Деррида от всякого различия между буквальным и метафорическим языком (поскольку существование первого он вообще отрицает) является то, что он совсем не предлагает никаких инструментов для того, чтобы выяснить разницу между ними. С дерридианской точки зрения, например, фраза «винноцветное море» ничем не отличается по своему типу от фразы «темно-фиолетовое море», тогда как ООО видит между ними значительное различие. Иначе можно сказать, что Деррида заранее пытается упразднить одну из осей четверичной ООО-структуры, совершенно при этом игнорируя другую (хотя, поскольку он умер в 2004 году, маловероятно, чтобы Деррида вообще когда-либо слышал об ООО). То есть он (1) пытается упразднить реальный объект в пользу набора различающихся чувственных качеств и (2) полностью игнорирует различие между вещью как объектом и вещью как качествами, без которого невозможна настоящая метафора.
На протяжении всей книги «О грамматологии» (я отказываюсь следовать цеховому маньеризму, называя все написанное Деррида «текстом») он демонстрирует достаточно доказательств обладания стандартным континентально-философским геном, вызывающим высочайшую степень непереносимости реализма. Например, он обвиняет Луи Ельмслева (1899–1965) и его Копенгагенский лингвистический кружок в чем-то вроде «наивного объективизма» [180]. Последний означает «наивную уверенность» в том, что отдельные объекты существуют вне человеческого сознания или, по крайней мере, вне того, что Деррида называет «игрой мира» [181]. Поэтому, несмотря на «важнейшие достижения» Ельмслева в деле признания «имманентной системы <…> объектов» внутри языка, ему угрожает «сциентистский объективизм, или, иначе говоря, другая метафизика, незамеченная или непризнанная» [182]. Однако в данном выпаде Деррида неаккуратен. Выпад содержится в слове «наивный», как будто бы любая реалистическая точка зрения на мир легковерна по своей природе; Деррида не оставляет никакого места для ненаивного объективизма. Неаккуратность же скрывается в слове «сциентистский», поскольку существуют иные способы применения реалистического подхода к объектам, помимо естественных наук, уже раскритикованных мной в первой главе за чересчур буквальное отношение. Ситуация, как видит ее Деррида, состоит в том, что все существующее немедленно ссылается на что-то еще: «…если имеется смысл, значит, уже не существует ничего, кроме знаков. Мы мыслим только посредством знаков» [183]. В этом месте он чересчур поспешно уравнивает высказывания «мы мыслим только посредством знаков» и «не существует ничего, кроме знаков», как если бы область бытия полностью совпадала с областью мышления. При этом он апеллирует к авторитету американского семиотика Ч. С. Пирса, который «далеко продвинулся в сторону того, что выше было названо деконструкцией трансцендентального означаемого, которое <…> обязательно ставит жесткую границу отсылкам от знака к знаку». Иными словами, Пирс выступает против идеи, что цепочка знаков в конечном счете заканчивается в некоторой финальной точке покоя, где референт знака смотрит нам прямо в лицо: «…таким образом, не существует такой феноменальности, которая бы редуцировала знак или репрезентант, чтобы тем самым предоставить обозначенной вещи право блистать в своем самоналичии» [184]. Короче говоря, аргумент заключается в том, что мы никогда не достигаем какой-то последней вещи, «блистающей в своем самоналичии», и поэтому все должно быть знаком. То, чему Деррида никогда не уделяет внимания, — это вариант, предлагаемый ООО: знаки имеют некое окончательное означающее, чья природа именно в том и заключается, чтобы не выходить в «самоналичие» (present). Тот факт, что собака или дерево никогда не присутствуют полностью, не означает, что мы ограничены поверхностью мира, где чувственные собаки и деревья переплетены со всем остальным. Наоборот, этот факт предполагает, что означаемое вызывается к жизни не его особыми характеристиками, а именем собственным, обозначающим нечто более глубокое, чем все поверхностные атрибуты: как это происходит в теории имен — «жестких десигнаторов» в «Именовании и необходимости» у Сола Крипке или даже в концепции «номинативных актов» у Гуссерля.
Но Деррида не только невзлюбил идею, что нечто может быть означено, не будучи при этом знаком, указывающим на что-либо еще: его совершенно не устраивает сама идея отдельно существующих объектов. Мы уже видели, что Деррида представляет мир целостной сетью означающих, связанных, «как и любое другое означающее, с другими письменными или устными означающими внутри „целостной“ (или, иначе, открытой ко всевозможным смысловым нагрузкам) системы» [185]. Здесь мы должны с большим подозрением отнестись к кавычкам вокруг слова «целостная», как и ко всем кавычкам у Деррида, поскольку он и вправду полагает, что все вещи принадлежат тотальной системе смысла. Нельзя позволить Деррида уйти от последствий этого взгляда, отделив себя самого от своих собственных слов. С одинаковым подозрением мы должны отнестись и к хитроумной оговорке «или, иначе», как если бы Деррида просто свободно развлекался с идеей, что все возможные смыслы принадлежат целостной сети, хотя на самом деле он заявляет об этом прямо. Отказ Деррида от изолированных индивидуальных сущностей сопровождается отказом от слов как базовых единиц языка. Он не доверяет «слову письменному и слову устному» как «атомарным единицам», полагая их «установленными», то есть присутствующими в мире