куда в каждый момент своих превращений устремляются и они сами, изначально чреватые будущим. Возвращаясь к вступлению в затянувшееся рассуждение, стоит заметить, что надежда увековечить себя в долгосрочном проекте свойственна не только нашей эпохе – она вынашивалась и прежде, маркируя собой концовки исторических этапов, закаты диахронических систем. Таков был, к примеру, исход XVIII века, ознаменовавшийся выработкой теории прогресса, который ее создатель, Николя де Кондорсе, мыслил как не более чем продолжение и усовершенствование того, что уже было достигнуто его временем, установившим правление разума. В «Ответе на вопрос: что такое Просвещение?» (1784) Иммануил Кант заявлял, что отдельный человек может отсрочить переход своего разума в стадию зрелости, но что все человечество непременно пойдет по пути, который проложило Просвещение, совершившее это восхождение. Расчетам на то, что специфически эпохальная тенденция способна переродиться в надвременную, простирающуюся поверх исторических сломов, не дано состояться, коль скоро свое содержание диахронические системы обретают из отрицания предшествующих им смысловых комплексов. Прогрессируют традиции, которые раздвигают границы своей памяти за счет накопления в ней эпохально обусловленных интенсиональных преобразований и открыты для восприятия того нового, что возникает по ходу истории социокультуры.
VI. БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ, ИЛИ АКСИОЛОГИЧЕСКАЯ МАШИНА МОЗГА
…Только зеркало зеркалу снится…
Анна Ахматова. Поэма без героя
1
Множественный продукт самоотрицания. Тот факт, что сознание испытывает познавательный интерес к бессознательному – к тому, что его исключает, что ускользает из-под его власти, но тем не менее способно господствовать над людьми, свидетельствует о глубоко коренящейся в нем тяге к самоотрицанию. Корректируя наши решения, позволяя выбрать из конкурирующих возможностей думать и действовать оптимальную, самоотрицание достигает максимальной мощи, когда попадает по ту сторону сознания и вступает в область бессознательного. Созданная негацией, эта сфера не может не характеризоваться прежде всего отсутствием признаков, закрепленных за деятельностью, которая вершится под контролем разума. Вопрос о том, каково положительное содержание бессознательного, вторичен; он имеет дело с допустимым, вероятностным, потому что сознанию необходимо – ради адекватности внешнему окружению – сомневаться в себе, но вовсе не обязательно конструктивно возводить враждебную исполняемым им заданиям альтернативу. Вот почему сущность бессознательного – предмет варьирующихся, борющихся друг с другом догадок, ни одна из которых не добилась права стать общепринятой истиной.
Мне еще придется вернуться к автонегативной работе разума, а сейчас следует сказать, что в своих истоках концептуализация противоположного сознанию избегала приближения к тому логическому пределу, каким много позднее явится бессознательное. Абсолютизирующая себя в нарождающейся, всепобедительной философии мысль не была готова признать, что она в состоянии потерпеть поражение. Другое, чем она, – заблуждение ума, непростительный промах интеллекта, впавшего в пассивность. Хотя Платон, предвосхищая психоанализ, и роняет в Девятой книге «Государства» замечание о том, что каждому из нас свойственны необузданные влечения, заявляющие о себе в сновидениях и страстях, все же он приписывает этим «анархическим» импульсам частноопределенное значение (они формируют тираническую личность), тогда как общеопределенным оппозитивом сознания выступает в мифе о пещере навязанное человеку извне, доверившееся иллюзиям мировидение, которое не проникает в вечные идеи чувственно воспринимаемых вещей и отнимает тем самым у мышления его потенциальную божественность. Сознание человека колеблется у Платона между ложным знанием, запечатлеваемым в мнениях (доксе), и тем совершенным, каким владеют боги. В инаковости себе сознание поэтому амбивалентно. Оно бывает не только ошибочным, но и вдохновленным свыше. В «Федре» оно восходит до творчества в том исступлении, каковое есть божий дар, обнаруживающий себя в прорицаниях, приобщении таинствам, художествах и философствовании. Если угодно, диалог «Федр» можно рассматривать как первый шаг в сторону фрейдовского учения о сублимации психической энергии.
По Аристотелю, сознание, пренебрегающее истиной, возникает не столько из‐за того, что мы попадаем в зависимость от восприятия, закрепощающего нас в доксе, сколько из‐за формальных упущений в рассуждении, которые он исчислил в трактате «О софистических опровержениях». Ощущающий вовсе не властен над ощущениями, тогда как думающий способен управлять мыслью, писал Аристотель в сочинении «О душе». Перцепция выносилась им, таким образом, за рамки себе довлеющего сознания, либо безупречно, либо – в паралогизмах – дефектно рационального. Если за высказанным мнением скрывается обратное таковому желание, от человека всегда можно добиться прояснения его утаенного намерения («О софистических опровержениях»). Мышлению, бывшему для Аристотеля свойством целеполагающей наши действия души, неизвестно немыслимое, просачивающееся в сознание помимо предпринимаемых им операций [270]. О не поддающемся отнесению к бытию или к небытию нельзя вести речь. В «Метафизике» Аристотель отвергает существование неопределенного (ahóriston), коль скоро оно есть возможность, не имеющая шанса стать актуальной. Автонегация сопутствует в аристотелевских построениях производительным усилиям сознания, но она вовлекает его во внутреннее противоречие, которого следует избегать, раз все бытийное ценно благодаря самотождественности. В своем генезисе у Платона и Аристотеля бессознательное маячит на горизонте постижения в качестве некой патологии, то ли психической (обнаруживаемой у тиранов), то ли эпистемологической, принимающей вид недосознания, которое проявляется при выдавании небытного за действительное – неважно, чем quid pro quo оказывается обусловленным: безрассудным чувствованием или слабостью разумения.
Для христианской религии, вступившей в состязание с античной философией, инаковое себе сознание не снижено до ложного и не возвышено до божественного, а являет собой веру, внечувственную и внерациональную. Она абсурдна, но как раз поэтому соответствует трансцендентной реальности, не подчиненной человеческой логике. Метанойя уверовавшего в Христа апостола Павла делает его свободным от соблюдаемых людьми законов, от того, что Зигмунд Фрейд обозначит как «сверх-я», – но не будит в нем плотских желаний, «ибо без закона грех мертв» (Рим., 7: 8). Вера антитетична и сознанию, и бессознательному [271], она открывает выход из умственного и душевного для пребывания в Духе, если понимать под таковым ту сугубую возможность, какая у Аристотеля тонула в неопределенности, не находя себе воплощения. В известном смысле терапевтика психоанализа узурпировала то излечение от «страстей греховных» (Рим., 7:5), на которое претендовало, начиная с Павла, христианство с его утешительной духовностью, с его отказом от интеллектуальной гордыни и поощрением телесного воздержания. И точно так же положенный в фундамент фрейдовской доктрины Эдипов комплекс был кощунственной перелицовкой Троицы, в которой место согласия Отца и Сына занял их поединок, а позицию Духа Святого захватила либидинозная энергия.
Предыстория бессознательного завершается, чтобы взять разгон как история этого понятия, по устоявшемуся мнению [272], в барочной философии Готфрида Вильгельма Лейбница. Господствовавшая в барокко установка на coincidentia oppositorum дала Лейбницу возможность обрисовать противоположное сознанию не как мнимость, но как его неизбежное дополнение и одновременно нейтрализовать дизъюнктивную разницу между тем и другим. В