Наши в Турции продолжают свершать подвиги. Делают в самом деле удивительные дела. Этот ночной штурм Карса[275] — такой сильной крепости, которую в 55-м году так долго осаждал такой храбрый генерал, как Муравьев[276]… И взятие редута около Плевны солдатами Гурко[277] (прочти корреспонденцию князя Шаховского[278] в № 283, особое прибавление ноября 15). Это удивительно! Сколько ума у солдат, кроме храбрости! И что же, если все это приведет только к большему распространению европеизма и хамства?..
Впрочем, и мы сами (т. е. прежде всего я) хамы стали. По железным дорогам то и дело лечу, в электрической звонок без умолка звоню, цилиндр есть, пульверизатор есть, чуть-чуть было воздушной подушки не купил. Опомнился! Хоть только православного исповедания, а не деист либеральный. Вот и все. (…)
Публикуется по копии (ЦГАЛИ).
81. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 27 ноября 1877 г., Москва
(…) Теперь о чем же?
Положим, хоть о Фефеле Федоровне Кошелевой[279]. И мое дело с ней нейдет что-то; обещала дать знать, ничего не пишет. Чтобы больше не томить тебя законным любопытством, скажу, что дело это не что иное, как чтения публичные или беседы об Афонской горе в связи с Восточным вопросом в пользу Красного Креста (1/2) и 1/8 — в пользу черногорцев. Фефела предлагала мне делать это в пользу воспитания болгарских сирот. Но я извинился и сказал, что другое дело раненый мужик, другое дело варвар черногорец — для них я готов, а уж на европеизацию юго-славянских девиц не дам ни гроша! Она очень вежливо, робко и глупо улыбнулась. Она ничего не понимает. И, верно, Аксаков вооружил меня против нее. Ничего, и на нашей улице с помощью Божией будет праздник, а если Господь захочет, то я и до Аксакова тогда доберусь! Бюффон[280]сказал: «Le genie c’est la patience!»[281] Оно хоть и неправда, но я люблю это изречение вспоминать (ах, обмануть того нетрудно, кто сам…) (…)
Публикуется по копии (ЦГАЛИ).
82. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 10 декабря 1877 г., Москва
Не дождусь я тебя, Марья Владимировна, очень хочу тебя видеть. Оптинские старцы и знать меня не хотят, не пишут, на жгучие вопросы не отвечают. Здесь меня теперь многие любят, я это вижу, но никто моих духовных чувств не понимает… С тобой бы отвести душу!.. Нет! Душе моей через меру довольно двух удачных месяцев в Москве! Чем удачнее и покойнее, тем глубже тоска по монастырской сухости, по монастырской скуке… Хочу опять их отвратительной пищи, принудительных молитв, жесткой постели, безмолвия в окне… Скуки! Скуки! Но чистоты и всего этого искусственного строя, которого действие, однако, так глубоко… Хочу даже боли в спине от телесных неудобств, если это неизбежно. (…)
Если ты спросишь, что я думаю дальше делать? Не знаю. Что выйдет само собою. Оптинские старцы меня не поддерживают, забывают. Ты счастливее меня в духовном отношении, ты чище, у тебя есть скучное принудительное послушание, а я почти в роскоши и предан на растерзание демонов блуда, честолюбия, празднословия и объедения!.. Господи! Господи!
Вообрази себе, какое у нас Православие. Недавно было совещание у Неклюдовых о том, чтобы переменить законоучителя Верочке[282]. Она учится не одна у него, а по складчине с двумя другими девицами. Мать этих девиц пришла в негодование, услыхав, что священник говорит барышням: «Креститься поутру необходимо, ибо само знамение креста уже изгоняет бесов». Я не вытерпел и начал с этой дамой спорить; мад(ам) Неклюдова[283] (которая всех больше понимает), не особенно разделяя мнение идеальной дамы (которая находила такое объяснение мужицким, детским и т. д.), сказала, однако, что вообще этот священник прост и что нужно поискать человека потоньше, советовалась со мною. Я вспомнил, что сама Неклюдова недавно перед этим говорила прекрасно о том, что ей женатое духовенство кажется вещью все-таки не совсем благопристойной и что ее идеал это худой иеромонах (а что он там делает — я, мол, знать не хочу!). Я предложил: «Не хотите ли, я поищу ученого, старого и худого монаха?». Она — ничего, но он, старик, воскликнул: «Избави Боже! Монаха! Нет! Нет!»
А другая дама: «Non, non, les moines sont trop mystiques!»[284] Да что же за вера без мистицизма — т. е. без чудес, без символов, без веры во все эти символы (т. е. в крест, даже в машинальный, например)? Заметь, что Неклюдов вообще-то монахов любит объективно: и в политике был за власть патриарха и против своеволия болгар[285]. А когда дошло до дочери, так и перепугался.
Не сказать ли, Маша, еще раз: «О, Господи! Господи!» (…)
Публикуется по копии (ЦГАЛИ).
83. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 16 января 1878 г., Москва
(…) Завтра мне предстоит все утро посвятить принудительной корреспонденции: К…й, Ф-в, Д-й, Соррос-в[286] и даже Людмиле. Мне и некогда, и не хочется вовсе писать ей. И нечего сказать, кроме дела и слов милосердия. Увы! Как времена переходят, и как скоро помог мне Господь избавиться от теплого, но вредного чувства. Холодный грех не так страшен, противу него легче бороться. Итак, завтра дело. А сегодня вечером я хочу доставить себе удовольствие поговорить с тобою. О чем сказать. Сказать так много… (…)
Начну с того, что после того разлагающего давления, которое вы все, Николай Яковлевич[287], ты и Катя[288], производили на меня на Святках, я воспрянул, как зверь, оставшись один, и чуть-чуть было в самом деле не начал трудиться у Каткова. Воскобойников[289] предложил было мне ходить читать немецкие газеты в редакцию (рублей за пятьдесят в месяц, и это во внимание к моим и т. д., а молодежи — не угодно ли по 25 руб(лей)), сверх того, я было сунулся составить по «Московским ведомостям» декабрь политическое обозрение к январской книжке. Коридорный Василий даже сшил мне газету за весь декабрь… Два утра я читал и ничего не мог начать. Написал: «Падение Плевны и геройский штурм Карса…» и остановился. Смотрю, Англия, пустые фразы, осторожные, скучные, все одно и то же. Не знаю, кто такой Карнарвон[290], Форстер[291] какой-то, кажется, за нас, а я ему за это вовсе не благодарен; гляжу — Франция, Италия, Австрия. Все скука и пустота. Во Франции знаю только Мак-Магона[292], какой-то Дюфор[293] еще тут явился; хоть убей, не знаю, что об нем сказать, кажется, министр юстиции. Но на что он мне? Этот буржуа? Виктора-Эммануила[294] нисколько мне не жаль; а Осман-Пашу[295] жалею… И т. д. А книжка должна скоро выйти, и боюсь, Михаил Никифорович[296] скажет: «Леонтьев опять капризничает!» Евгения[297] тут же скрипит башмаками, денег в виду нет. Не знаю, как быть… Не умею, не умею себя принудить не свое писать! Но Бог все помогает и разными путями. От напряжения моего ума и раздражения или от сухости воздуха в гостинице, от духовых этих печей сделалась бессонница и такое возбуждение нервов, что сказать не могу… Поэтому, заснувши в 5 часов, проснулся в 11 с тяжелою головою, заниматься нельзя. Ну, тем лучше! Сел, поехал в редакцию и с жаром искреннего раскаяния отказался (…).
Миру я все еще не верю, и в Москве никто его не желает, иначе как с временным занятием Константинополя. Я очень желаю в Угреш[298] и для молитвы, и для экономии при тех особенных обстоятельствах, в которых мы все теперь находимся. Но* боюсь, что день за день дела и самое безденежье задержат меня надолго.
Буду молиться и надеяться, что Бог помилует нас всех. Больше всего я рад, что борьба серьезная во мне утихла, хотя, конечно, и сегодня у Ази[299] что-то пронеслось на миг благоуханным и ядовитым вихрем… Она еще очень хороша и гораздо свободнее и откровеннее, чем тогда, когда она была счастлива в Петербурге. Много мне улыбалась, говорила немало и очень прямо. Дочь ее очень мила. Но у Ази самой есть еще минута задумчивости и внезапной рассеянности, которая беспокоит родных. Она сказала: «Что я буду делать в Спасском? Нельзя все вязать тамбурной иголкой?» Хочет в Швейцарию и переводами заниматься, чтобы не брать много денег у отца, и жалуется, что швейцарцы очень глупы. Да, кстати, и Булгаков-Незлобин[300] говорит о Германии и о немцах так дурно, что я не нарадуюсь. Турок он немножко понимает (…).
Публикуется по копии (ЦГАЛИ).
84. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 19 января 1878 г., Москва
(…) В субботу еду в Петербург представляться светлейшему[301] с 200 руб(лями), и с двумя рекомендательными письмами весьма надежного источника. От дамы[302], которая знатна и когда-то, видимо, была красива. Она в постоянной переписке с князем Горчаковым (…).