Я был потрясен ее гневными откровениями, насторожился. Однажды, накануне праздника Дня Победы, ректор, пригласив меня к себе и вскользь поинтересовавшись дачными планами — наш институт как раз отвоевал себе участок под строительство дачного поселка, — неожиданно предложил мне, как члену редколлегии институтской газеты «Экономист коммунизма», в связи с приближающимся праздником опубликовать ряд статей о наиболее прославленных и почетных ветеранах Отечественной войны. «Так, скромно, никого не выпячивая из общего контекста и не перегружая количеством... пять-шесть талантливо пересказанных биографий». Свой портрет тактично, с комплиментами, «заказал» мне. Не спрашивая согласия, протянул папку со всеми необходимыми материалами. Не скажу, чтобы я возгордился и меня обуяло великое усердие. Да и отказать вроде причин нет. В нем бурлила дьявольская хитрость. Он так располагал к себе собеседника, так умел навязать свое мнение, свою оценку ситуации, так метко характеризовал окружающих, что приходилось невольно с ним соглашаться. Создавалось такое впечатление, что уже сама инициатива широко и всесторонне написать о нем исходила от меня. Возникал этакий негласный сговор, некий магический союз. До чего пронырлив, подлец. Я далек от мысли возводить себя в ранг прозорливых обличителей. Чего греха таить, я мало чем отличался от других преподавателей. Придерживался такой политики соглашательства, раболепия, желания угодить, чтобы взамен получить минимальные блага-привилегии: место для дачи, выплату в летнее время одновременно отпускных и «заработанных» денег. Протеста в душе ни на йоту. Не знаю, от природы это у меня или чисто русская черта — смирение и гордость на одном полюсе. Я с головой ушел в работу, но спеть панегирик не рвался. И все бы, может быть, вышло гладко, если бы не моя природная вдумчивость, неторопливость и дотошность. Я не мнил себя Светонием, описывая жизнь цезаря-ректора, но и не делал лишь бы как. Если человек достоин того, почему бы не показать пример подрастающему поколению, не дать образец для подражания: «делайте жизнь с таких людей, как ваш ректор». Углубившись в материалы и детально ознакомившись с «вехами биографии», — удалось день посидеть в архиве Института истории партии при ЦК КПБ, — я обнаружил ряд противоречивых фактов. Подтасовку, если хотите, обман. Мой герой приписал себе целый год сотрудничества с не существовавшим еще тогда партизанским отрядом, более того, утаил свою работу в качестве учителя на временно оккупированной территории своего родного района в школе, организованной фашистами. Дальше еще хлеще. Вступив в партизанский отряд, он в составе группы разведчиков дерзко осуществил операцию по подрыву эшелона с вражеской техникой. Любопытно, но нигде не названы участники этого «подвига», ни одной фамилии. Детально изучив летопись партизанского отряда в разных источниках, я обнаружил, что такого масштаба операций на железной дороге вообще не производилось до середины сорок третьего года. Идеала героя войны, первого белорусского борца никак не получилось. Не стал я писать донос в КГБ, мол, разберитесь... исправьте ошибку. Не в моих это правилах. Пришел к нему и чисто сердечно, без тени шантажа сказал, что я отказываюсь, мол, так и так — факты не согласуются, а если я в чем-то не уверен, то в это дело не ввязываюсь. Он побагровел, широкое лицо его, казалось, расширилось еще больше, как воздушный шар, от негодования и нескрываемой злобы. Увольте, говорю, сочи- нительствовать не приучен, не умею. Он язвительно отвечает: «Я человек не мстительный, — это он-то! — но ты меня, Барыкин, кровно обидел. Не знаю, сможем ли мы сработаться. Свободен». И как мальчику, указал пальцем на дверь. Я не стал учить его элементарной этике. Я ведь не обвинял его в предательстве, упаси боже, не был заносчив, не уличал во лжи. По-человечески, корректно объяснив мотивы, отказался. Ладно. Живем дальше. Без видимых причин профком вдруг находит основание заменить мне дачный участок на худший, и это когда я уже завез стройматериалы и почти начал строительство. Нашли ветерана, у которого больший стаж преподавания и больше заслуг. Я попытался протестовать, но получил от ворот поворот. «Не берете тот, который предлагаем, отберем и его, останетесь на бобах. У вас пенсия на носу, от вас институту пользы уже никакой». Не стал я спорить с хамами, а напрасно. И началось... Пришло время получить мне новую медицинскую справку. У меня старенький «Запорожец». И вдруг в поликлинике спецмедосмотров просто переполох, паника. Вы, мол, обращались за консультацией к психиатру, вам надо пройти обследование в психоневрологическом диспансере. Тут я, опешив, впервые сорвался, не выдержал. И пошло-поехало. Стал я замечать, что моя жизнь в институте под колпаком. Коллеги словно бы сторонятся меня, как прокаженного, начались какие-то странные налеты-проверки на мои лекции. Меня выводят из редколлегии газеты, исключают из состава парткома. Обида и горечь моментально переросли в протест, и я возьми да и с присущей мне доказательностью выступи на отчетно-выборном партийном собрании с жесткой, но аргументированной критикой ректора, зазнавшегося руководителя, которому все дозволено и который меня преследует открыто. В пылу спора приоткрыл завесу конфликта. Шумок негодования, удивления прокатился по залу. Выступлений в мою защиту и поддержку, увы, ни одного. Даже те немногие, кто считался друзьями, отмалчивались. В перерыве подходили, суетливо хвалили за смелость, правду, были солидарны... на словах и не более того. Уверенный в своем всесилии, ректор мне нагло заявил: «Будешь копать мне яму, сгною в психушке». Я думал, мое выступление на партийном форуме, где присутствовали ответственные лица из горкома, обкома, минвуза, аппарата ЦК, возымеет действие. Ноль внимания. Я пробовал апеллировать к самым высоким партийным инстанциям — все возвращалось на круги своя — на стол секретарю парткома и ректору. Заколдованный круг.
Удрученный безвыходностью положения, я поделился своей бедой со сту- дентами-заочниками, среди которых нашлось несколько заводил в хорошем смысле слова, и они без моего ведома сочинили гневное письмо в мою защиту на имя первого секретаря партии. И что же, в травлю ректор втянул все руководство факультета, профсоюз, партийного босса. Меня обвиняют в подстрекательстве, наговоре на руководство, в аморальном поступке и решением профкома заочно исключают из партии, заготовив приказ об увольнении. А тут еще нелады в семье. Смерть моей одинокой матери... она осталась доживать в родной деревне... не знаю, что поддерживало меня. Шесть раз я безуспешно пытался попасть к нашему министру... с трудом, наконец, прорвался. Оставили на работе, видите ли, сделали милость, но из партии исключили. Полтора года назад, в срочном порядке издав приказ, выпроводили на пенсию на второй день после шестидесятилетия. Срок моих преподавательских полномочий не истек. Мне оставалось до перевыборов еще полтора года. Представьте себе картину: создается комиссия из «своих» людей — записывается в протоколе графа о моей непрофессиональности, и «гудбай». Было такое ощущение, что страх расплылся по всему институту, как мазут по воде. Из моей персоны сотворили пугало, которое позорит институт, доброе имя ректора, жалуясь во все инстанции. Они запрашивали психоневрологический диспансер о состоянии моей психики. Кощунственно, жутко, предел травли... Тут уж меня задели до крайности. Ах ты, думаю, рыло мафиозное, да я под Москвою в рукопашную ходил, неужто успокоюсь, позволю тебе сытно есть, используя служебное положение в личных целях, глумясь над людьми! Пойду, думаю, на прием ко второму секретарю. А меня под всяческими предлогами не принимают. Большего позора я не переживал. Изгнанный из института, униженный, оскорбленный... так скверно, нелепо, гнусно завершать жизненный путь... такого унижения прав человека уже, очевидно, нет и в претории. Тошно вспоминать, что пережил тогда и приходится переживать сейчас. Обвинения в антинаучности, непрофессионализме, глумливые проработки на заседаниях кафедры, на ученом совете факультета. Эпитеты, эпитеты какие! Бездельник, нарушитель дисциплины, пьяница, даже антисемит. Газету, которую я редактировал, сожгли во дворе института. Еще деталь. На пятидесятилетие института мой недоброжелатель пригласил в почетный президиум всю партократическую знать самого высокого уровня, и даже полковника КГБ, как его представили. Грешным делом я подумал, что весь этот маскарад галстуков собран для моего устрашения. Мол, знай, с кем тяжбу затеял, сотрем в порошок, все в наших руках. Значит, нечист ты, Константин Петрович. Боишься меня. Обложили тяжелой артиллерией. Ох, как их цербер, приставленный ко мне, заведующий кафедрой, подбивал студентов объявить мне бойкот, не ходить на мои лекции. Студенты не поддались на провокацию... Это придало мне сил. Но пенсия отсекла меня от любимой работы. Есть, есть смелые, решительные люди... на них добро и справедливость опираются. Оставить все как есть? Значит расписаться в самоубийстве. Поздно. Да, вам я со стыдом признаюсь в бессилии. Но я еще жив, не сломлен и, как всякий смертный, надеюсь. Был бы верующим, уповал бы на бога. Жизнь моя подобна ныне мрачной и безлунной ночи. Горше не бывает. Вы — моя последняя надежда. Я на правах соблюдения закона, устава высшей школы, норм партийной жизни требую восстановить справедливость и попранные права, возобновить членство в партии, дать возможность доработать оставшиеся полтора года на кафедре до истечения срока преподавательских полномочий. Я теряю контроль над своими действиями. Они могут инспирировать мне психическое заболевание. Вы стоите на защите правды и чести. Люди должны знать, что иерархи власти и партии переродились в вампиров и демонов».