Самое замечательное, что мы даже беседовали, эмбрион и я, и говорили о нашем настоящем и нашем будущем. Плутишка любил меня, он был такой забавный шалун: колотил меня по лицу толстенькими ручонками или вдруг облачался в студенческую мантию,— он ведь непременно станет бакалавром и произнесет речь в палате депутатов, а я, отец, буду слушать его со слезами на глазах. Потом я снова видел сына малышом-школьником с грифельной доской и книжками под мышкой или в детской кроватке, а затем снова взрослым. Тщетно я пытался удержать его в каком-то одном положении и возрасте; моему внутреннему взору он представлялся попеременно во всевозможном многообразии: он сосал грудь, учился в школе, танцевал на балах; его перевоплощения были нескончаемы; в течение пятнадцати минут — беби и депутат, школьник и светский щеголь. Порой даже рядом с Виржилией я забывал о ней и обо всем на свете; Виржилия трясла меня за плечо, она не понимала, почему я ей не отвечаю, и на меня сыпались упреки, что я совсем ее не люблю... А я просто-напросто заговорился с моим малышом; это был извечный диалог Адама с Каином, беседа без слов, которую вела одна жизнь с другой жизнью, одно чудо природы с другим.
Глава XCl
СТРАННОЕ ПИСЬМО
Тогда же я получил одно весьма странное письмо с не менее странным приложением. В письме говорилось:
«Мой дорогой Браз Кубас!
Не так давно, повстречавшись с Вами на бульваре, я взял у Вас взаймы часы. Имею удовольствие возвратить Вам долг вместе с настоящим письмом. Возвращаю не то, что было взято, но, однако, вещь эта если не лучше прежней, то все же равноценна ей. «Que voulez-vous, monseigneur,— как говорил Фигаро,— c’est la misere»[57]. Много всяких событий случилось после нашей встречи, и я изложу их Вам со всеми подробностями, если только Вы пустите меня к себе на порог. Знайте же: я больше не хожу в рваных сапогах и не ношу свой знаменитый сюртук, чьи полы видели еще зарю цивилизации. Я уступил коллеге мою ступеньку лестницы у церкви Сан-Франсиско, и, наконец, я завтракаю.
Уведомив Вас обо всем этом, прошу позволения нанести Вам визит и ознакомить Вас с моим сочинением, плодом долгих научных занятий, заключающим в себе новую философскую систему, которая не только описывает и объясняет происхождение и гибель всего сущего, но и оставляет далеко позади философию Зенона[58] и Сенеки, чей стоицизм всего лишь детская забава рядом с нравственными принципами моей системы. И что в ней особенно удивительно: она очищает человеческий дух, утишает боль, приносит счастье, способствует безмерному возвеличению нашего отечества. Я дал ей название «гуманитизм» от слова «humanitas», то есть основа всего сущего. Поначалу у меня была мысль, свидетельствующая о моем безграничном тщеславии: я думал окрестить свою философию «борбизмом», произведя это слово от собственного имени Борба. Название хвастливое и к тому же малопонятное и трудное для запоминания. И, разумеется, гораздо менее выразительное. Вы увидите, мой дорогой Браз Кубас, Вы увидите, что мой труд поистине является вехой в истории философии; и если что-нибудь и заставляет меня забывать о жизненных невзгодах, то только сознание, что мне удалось овладеть истиной и счастьем. Вот они, в моей руке, эти две извечные загадки; после стольких веков борьбы, поисков, открытий, побед и поражений — вот они, в руке человека. До скорой встречи, дорогой Браз Кубас. С приветом.
Ваш старый друг
Жоакин Борба дос Сантос».
Я прочел это письмо и ничего не понял. Вместе с письмом была доставлена коробочка, в которой я обнаружил прекрасные часы — на крышке были выгравированы мои инициалы и надпись: «На память о старине Кинкасе». Я еще раз внимательно перечитал письмо, останавливаясь на каждой фразе. Присланные часы исключали всякую мысль о шутке; здравые рассуждения, серьезность, убежденность — правда, не без самодовольства — рассеивали возникшее было подозрение по поводу состояния рассудка писавшего. Скорее всего Кинкас Борба получил наследство от каких-нибудь родственников, и обретенный достаток вернул ему чувство собственного достоинства. Я этого не утверждаю: есть качества, которые не восстанавливаются полностью; тем не менее духовное возрождение не является невозможным. Я спрятал письмо и часы и стал ждать изложения философской системы.
Глава ХСII
СТРАННЫЙ ЧЕЛОВЕК
Но забудем пока об этом странном происшествии. Едва я успел убрать письмо и часы, как явился какой-то худой, невысокий человек с запиской от Котрина. Меня приглашали на обед. Посыльный, как выяснилось, был женат на одной из сестер Котрина, он только несколько дней назад приехал с Севера, звали его Дамашсено, и он участвовал в революции 1831 года .[59]
Он сам выложил мне все это в течение пяти минут. Ему пришлось покинуть Рио-де-Жанейро из-за этого осла регента, который почти такой же осел, как и все его министры. Впрочем, революция не заставит себя ждать. Поскольку вывезенные им политические идеи были несколько запутанными, мне пришлось додумывать за него, но все-таки я уяснил, какой образ правления соответствовал его вкусам. Умеренный деспотизм. Только я не понял, какой именно: тирания одного, трех, тридцати или трехсот? Дамашсено бойко рассуждал обо всем на свете, в том числе о развитии работорговли в Африке и об изгнании англичан[60]. Он был страстным театралом; едва возвратившись в столицу, он сразу же побывал в театре «Сан-Педро», где давали великолепную драму «Мария Жоана» и очень милую комедию «Кеттли, или Возвращение в Швейцарию». Также он был без ума от Деперини в «Сафо» или в «Анне Болейн», точно он не помнил. Ну, а Кандьяни? О да, сеньор, Кандьяни — это... ну просто пальчики оближешь! Он хочет послушать «Эрнани», его дочка дома все пела под фортепьяно: «Ernani, Ernani, involami...»[61] Говоря это, Дамашсено даже привстал и пропел конец фразы вполголоса. В провинцию долетают только отголоски всего этого великолепия. А дочке до смерти хочется послушать все оперы. У девочки прелестный голосок. И вкус, превосходный вкус. Ах, как он жаждал возвратиться в Рио-де-Жанейро! Он уже успел обежать весь город,— сколько воспоминаний! И, честное слово, при виде иных мест он еле удерживался от слез. Никогда в жизни он больше не поедет морем. Его так укачало на корабле, и всех пассажиров тоже, кроме одного англичанина. Дьявол их побери, этих англичан! Никогда у нас не будет порядка, покуда мы их всех не вышвырнем вон. И ничего Англия нам не сделает. Да если б он, Дамашсено, нашел охотников, он бы в одну ночь очистил столицу от этих варваров... Слава богу, у него на это достало бы патриотизма,— тут он разошелся и стал бить себя кулаком в грудь; пусть вас это не удивляет,— он из порядочной семьи, род его ведет свое начало от одного из достославных капитан-моров. Да, да, он, Дамашсено, не какой-нибудь там низкопоклонник. Подвернись ему случай, он бы показал, что и у него в жилах кровь, а не водица... Однако уже поздно, а ему еще надобно доложить, что я пожалую на обед. Тогда уж наговоримся всласть! Я проводил его до дверей гостиной, но, прежде чем уйти, он объявил мне, что я внушаю ему самую горячую симпатию. Когда он женился, я был в Европе, но он знал моего отца, человека достойного, с которым ему довелось однажды танцевать на знаменитом карнавале на Прайа-Гранде. Ах, молодость, молодость! Есть что вспомнить, но уже поздно, а он должен уведомить Котрина, что я приду. Он вышел, я закрыл за ним дверь...
Глава ХСIII
ОБЕД
Что за мученье был этот обед! К счастью, Сабина посадила меня рядом с дочкой Дамашсено доной Эулалией, или попросту Лоло, весьма миленькой барышней, поначалу немножко застенчивой, но только поначалу. Ей не хватало светскости, но этот недостаток искупался сиянием девичьих глаз, глаз великолепных и почему-то ни на секунду не отрывавшихся от моей персоны, разве только затем, чтобы взглянуть на поданное блюдо, но к еде Лоло почти не притрагивалась, и потому глаза ее редко обращались к тарелке. После обеда она пела; голосок у нее и вправду был «прелестный», как его определил Дамашсено. Тем не менее я поспешил откланяться. Сабина пошла меня проводить и стала допытываться, понравилась ли мне дочка Дамашсено.
— Да как тебе сказать...
— Прехорошенькая, не правда ли? — подхватила Сабина.— Немного диковата, но зато какое сердечко! Настоящая жемчужина. Ну как, подходящую я тебе нашла невесту?
— Я не любитель жемчуга.
— Ах, какой упрямец! Для кого только ты себя бережешь, не понимаю... Смотри, перезреешь, никому не будешь нужен. Я думаю, мой дорогой, хочешь ты или не хочешь, но тебе следует жениться на Лоло.
Говоря это, Сабина похлопывала меня ладонью по щеке, по-голубиному нежно, но в то же время властно и решительно. Боже мой! Так вот почему она со мной помирилась! Я был обескуражен этой мыслью, но таинственный голос призывал меня поспешить в дом Лобо Невеса; я простился и тут же забыл о Сабине и ее домогательствах.