БОЛЬНОЙ
Не стоит описывать, с какой легкостью я опроверг опасное заблуждение моего приятеля, который был пристыжен моим замечанием и упорствовал скорее всего лишь потому, что хотел успокоить собственную совесть.
С Виржилией все обстояло несравненно сложнее. Она была куда менее щепетильна, чем ее супруг, и даже не думала скрывать надежд, связываемых ею с завещанием. При жизни она осыпала Виегаса всевозможными знаками внимания и была с ним столь нежна и обходительна, что, несомненно, могла рассчитывать хотя бы на часть наследства. Попросту говоря, она заискивала перед ним; но я давно уже заметил, что женская угодливость отлична от мужской. Последняя всегда отдает раболепством, а женская легко сходит за выражение пылкой любви. Изящно-соблазнительные позы, милые словечки и даже физическая хрупкость придают женской угодливости некий особый оттенок, который делает ее вполне приемлемой и естественной. Возраст объекта в данном случае не важен: женщина всегда найдет по отношению к нему нужный тон; она будет говорить с ним как мать или сестра или как сиделка — последняя роль, несомненно, является женской привилегией, ибо самый хитрый мужчина не в силах устоять перед неким магнетизмом и еще черт знает чем, что заключено в угодливости женщин.
Так я размышлял, наблюдая, как Виржилия вся исходит нежностью к своему престарелому родичу. Она всегда встречала его у дверей, сразу же принимаясь болтать и смеяться, отбирала у него шляпу и трость, предлагала руку и спешила усадить в кресло, в его кресло, ибо в доме Виржилии существовало «кресло Виегаса», особой конструкции, чрезвычайно покойное, предназначенное для больных и стариков. Затем Виржилия затворяла ближайшее окно, если на улице был хоть малейший ветерок, в случае жары она столь же поспешно его открывала, но с осторожностью, заботясь, чтобы ток воздуха не коснулся старика.
— Не правда ли, сегодня мы чувствуем себя лучше?
— Какое там! Я так дурно провел ночь, эта чертова астма совсем меня замучила.
Он тяжело переводил дух, постепенно приходя в себя после нескольких шагов по лестнице и перехода по коридору. После дороги ему отдыхать не приходилось: он всегда приезжал в карете. Виржилия усаживалась на скамеечке у его ног, рука ее покоилась на старческих коленях. В эту минуту в гостиной появлялся малыш, без шума и обычных прыжков, смирненький, серьезный, ласковый. Виегас его очень любил.
— Подойди сюда, дитя мое,— говорил старик, с трудом вытаскивая из большого кармана коробочку с мятными пастилками; одну он клал себе в рот, а другую протягивал ребенку. Антиастматические пастилки. Малыш утверждал, что они превкусные.
Весь этот ритуал соблюдался неукоснительно, допускались лишь небольшие отклонения. Так, например, Виегас очень любил играть в шашки, и Виржилия в качестве его партнерши предоставляла ему возможность часами передвигать их слабой и медлительной рукой. А то спускались в сад, и Виржилия предлагала старцу опереться на ее руку; иногда он пренебрегал ее любезностью, говоря, что чувствует себя достаточно бодрым и может пройти пешком целый километр. Они гуляли, присаживались отдохнуть, потом снова прогуливались, то беседуя о семейных делах, то сплетничая о ближних, то обсуждая в подробностях будущий дом Виегаса, который он задумал построить. Дом в современном стиле, поскольку тот, в котором он жил, был из очень старинных, еще времен Жоана VI[55] ,— такие дома с фасадом, украшенным массивными колоннами, нынче, пожалуй, можно отыскать лишь в предместье Сан-Кристобал. Виегас надеялся продать эту неуклюжую громадину и уже заказал проект нового дома знаменитому архитектору. Виржилия сможет наконец убедиться, что у старого Виегаса достаточно вкуса... Он говорил, как вы можете себе представить, медленно и с трудом, речь его изобиловала паузами, мучительными как для оратора, так и для слушателей. Время от времени его одолевал приступ кашля; скрюченный, стонущий, он подносил платок ко рту, потом рассматривал его; едва кашель утихал, Виегас вновь возвращался к разговору о доме, в котором будут такие-то и такие-то комнаты, терраса, конюшня,— словом, прелесть, а не дом.
Глава LXXXIX
IN EXTREMIS[56]
— Завтра я весь день проведу у Виегаса,— объявила мне однажды Виржилия,— Бедняга! У него ведь никого нет...
Виегас все-таки слег; его замужняя дочь тоже была больна и не могла за ним ухаживать. Виржилия старалась навещать его как можно чаще. Я поспешил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы весь день пробыть подле нее. В два часа пополудни я уже был у Виегаса. Больной так заходился кашлем, что у меня у самого едва не разрывалась грудь; но чуть только кашель ослабевал, старик вновь принимался торговаться с каким-то тощим субъектом относительно цены за дом. Субъект предлагал тридцать тысяч, а Виегас хотел получить сорок. Покупатель выказывал явное нетерпение, словно опаздывал на поезд, но Виегас не уступал; он наотрез отказался продать дом за тридцать тысяч, и за тридцать две, и за тридцать пять, тут снова сильнейший приступ кашля заставил его замолчать, целых пятнадцать минут он не мог выговорить ни слова! Покупатель очень встревожился и, поправляя старику подушки, предложил ему тридцать шесть тысяч.
- Ни за что! — простонал больной.
Знаками он приказал отыскать на бюро папку с бумагами; у него уже не было сил снять с папки резинку, которая ее стягивала, и я сделал это по его просьбе. В бумагах содержался перечень расходов по строительству дома; тут были сметы, представленные архитектором, подрядчиком, декоратором, в них была указана стоимость отделки гостиной, столовой, спальни и кабинета, стоимость строительных материалов и стоимость участка. Виегас перебирал их дрожащей рукой и просил меня прочесть вслух то одну, то другую бумажку.
- Видите, по тысяче двести за кусок обоев...
Дверные петли из Франции выписывались... Сорок тысяч — это же даром,— заключил он, когда я прочел последнюю бумажку.
— Да, все это так, но...
— Сорок тысяч — дешевле не отдам. Ведь одних процентов сколько выплачено...
Все это он не столько выговаривал, сколько выкашливал, выхаркивал, и слова вылетали у него из горла, словно кусочки разрывавшихся легких. Глубоко запавшие горячечные глаза были тусклы, как свет ночника на рассвете... Очертания костлявого тела вырисовывались под простыней, острыми углами выдавались колени и ступни ног, сквозь бледную, обвислую, морщинистую кожу просвечивали контуры лицевых костей,— само лицо уже было лишено всякого выражения. Теплый белый колпак скрывал его лысину.
— Ну так как? — начал тощий субъект.
Но я сделал ему знак подождать, и он умолк. Больной тоже молчал, глаза его не отрывались от потолка; он задыхался. Виржилия, побледнев, поднялась и отошла к окну. Ей сделалось страшно, она поняла, что Виегас умирает. Я постарался перевести разговор на другую тему. Тощий субъект, поддержав меня каким-то анекдотом, вновь принялся толковать о доме, предлагая уже тридцать восемь тысяч.
— Даю тридцать восемь...
— А-а?..— простонал больной.
Тощий субъект наклонился над ним и дотронулся до его руки. Рука уже холодела. Я тоже подошел к постели.
— Вам плохо? — спросил я.— Не дать ли вам глоток вина?
— Нет... нет... сор... соро... сор...
Приступ кашля не дал ему договорить, и он же доконал его; старик испустил дух, к великому огорчению тощего субъекта, который, как он мне сам после признался, решил наконец согласиться на сорок тысяч. Однако было уже поздно.
Глава ХС
ИЗВЕЧНЫЙ ДИАЛОГ АДАМА И КАИНА
Ничего. Об их семействе в завещании ни словечка. Хоть бы какая-нибудь мелочь, какое-нибудь подобие пастилки, которая подсластила бы горечь такой черной неблагодарности. Ничего. Взбешенной Виржилии пришлось молча проглотить эту обиду. Даже со мной она говорила о ней с осторожностью — и не столько из-за щекотливого характера самого дела, сколько потому, что оно касалось ее сына, а ей было известно, что я не слишком его жалую, Я дал понять Виржилии, что ей не следует больше думать об этом. Лучше всего забыть неблагодарного старого дурака и поговорить о вещах более веселых: например, о нашем сыне...
Вот я и проговорился о тайне, сладостной тайне, возникшей несколькими неделями раньше, когда мне почудилось, что с Виржилией что-то происходит... Сын! Плоть от моей плоти! В то время им были заняты все мои мысли. Косые взгляды, ревность мужа, смерть Виегаса, ничто меня тогда не интересовало — ни политические кризисы, ни государственные перевороты, ни землетрясения, ничто. Я думал только о нем, безымянном эмбрионе — кому из нас двоих обязан он жизнью? Тайный голос внушал мне: это твой сын. Мой сын! Я повторял эти слова с необъяснимым наслаждением, гордость переполняла меня. Я чувствовал себя мужчиной.