И я поднялся и пошел, ведомый и охраняемый рукой Господа».
Что здесь правда, а что — бред безумца, фантазии больного мозга? Зуга продолжал читать:
«Всемогущий вел меня, пока я не пришел в обитель зла, где почитатели дьявола отправляли свой богомерзкий культ. Слуги мои бежали, убоявшись духов, и даже верный старый Джозеф, никогда прежде не оставлявший меня, не решился проникнуть за каменную стену. Я оставил его, корчащегося от страха, в лесу и прошел один между высокими башнями.
Как и обещал Господь, я нашел там языческие кумиры, убранные цветами и золотом и обагренные кровью жертв. Я низверг и разбил их, и никто не мог противостоять мне, ибо я был мечом Сиона, перстом самого Господа…»
Запись внезапно обрывалась, словно сила религиозного экстаза помешала автору закончить. На последующей сотне страниц никаких упоминаний о городе и золотых идолах не обнаружилось.
Может быть, город и все остальное существовало лишь в воображении безумца, подобно чудесным стигматам на теле?
Зуга вернулся к первой записи, описывавшей встречу отца со жрицей Умлимо, сделал грубый эскиз карты, отметив широту и долготу, и переписал текст своим шифром. Он аккуратно вырезал соответствующие страницы из дневника отца и сжег одну за другой, задумчиво глядя, как они темнеют, скручиваются и вспыхивают ярким пламенем. Потом палкой истолок пепел в пыль и лишь тогда успокоился.
Последний из четырех дневников был заполнен не до конца. Он содержал подробное описание караванного пути, ведущего от «залитых кровью земель, где разбойничают злобные импи Мзиликази», на пятьсот миль к востоку, туда, «где зловонные невольничьи корабли ждут несчастных, переживших опасности этого позорного пути».
«Я прошел по этой дороге до восточных предгорий, — писал Фуллер, — и повсюду находил отвратительные следы караванов, которые готов предъявить миру: белеющие кости и кружащиеся грифы — как часто я встречал их! Найдется ли на этом несчастном континенте хоть один уголок, не опустошенный работорговцами?..»
«Эти откровения заинтересуют сестру», — подумал Зуга, быстро просматривая и помечая следующие записи. Торговле рабами Фуллер Баллантайн посвятил больше ста страниц.
«Сегодня мы поравнялись с караваном невольников, бредущим по холмистой местности на восток. В подзорную трубу я насчитал больше сотни несчастных, в основном подростков и молодых женщин. Хозяева рабов — чернокожие, я не смог разглядеть среди них ни арабов, ни европейцев. Несмотря на отсутствие каких‑либо племенных знаков различия вроде перьев, я не сомневаюсь, что они относятся к народности амандебеле, для которой характерно особое телосложение, и, судя по направлению, происходят из страны, где правит тиран Мзиликази, о чем свидетельствует и оружие — копья с широким лезвием и длинные щиты из бычьих шкур. Двое или трое несли мушкеты.
В настоящий момент караван стоит лагерем не более чем в трех милях от меня и на заре продолжит свой скорбный путь на восток, где, без сомнения, ждут арабские и португальские работорговцы, которые купят несчастных, как скот, и погрузят на суда, чтобы отправить на другой край земли.
Господь говорил со мной, я отчетливо слышал его голос, повелевший спуститься вниз и, подобно мечу его, поразить безбожников, освободить рабов и спасти смиренных и невинных.
Со мной идет Джозеф, мой надежный и верный спутник на протяжении многих лет. Он может стрелять из второго ружья. Меткость его оставляет желать лучшего, но храбрость не подлежит сомнению. Да не оставит нас Господь!»
Следующая запись шла в четвертом дневнике последней:
«Пути Господни чудны и неисповедимы, он возвышает, он и низвергает. Вместе с Джозефом я, как повелел мне Господь, спустился в лагерь работорговцев, и мы вихрем налетели на них, как израильтяне на филистимлян. Богомерзкие язычники обратились в бегство, и казалось, что мы побеждаем, но потом Господь в своей несказанной мудрости покинул нас. Один из неверных налетел на Джозефа, пока тот перезаряжал ружье, и прежде чем я метким выстрелом уложил врага Господня, нечестивец насквозь проткнул Джозефа ужасным копьем.
С именем Божьим на устах я продолжал бой в одиночку, и в страхе перед моим гневом неверные скрылись в лесу, но один обернулся и выстрелил в меня из мушкета. Пуля попала в бедро. Мне чудом удалось скрыться — работорговцы вернулись, чтобы убить меня, но не погнались за мной, и я вернулся в свое укрытие.
Однако положение мое ужасно — я удалил из бедра пулю, но кость сломана и я навсегда останусь калекой. Кроме того, я потерял оба ружья: одно осталось лежать вместе с Джозефом, другое я не оставил, будучи не в силах нести. Я послал за ружьями женщину, но работорговцы уже забрали их.
Носильщики, видя мое состояние и зная, что я не могу им помешать, все до одного разбежались, но прежде разграбили лагерь и унесли все ценное, включая ящик с медикаментами. Со мной осталась только женщина. Сначала я сердился, когда она прибилась к экспедиции, но теперь вижу в этом промысел Божий, ибо она, хоть и язычница, своей верностью и преданностью превосходит всех, не считая покойного Джозефа.
Что может человек в этой жестокой стране без ружья и хинина? Не урок ли это для меня и моих потомков, урок, преподанный самим Господом? Способен ли белый человек выжить здесь? Не останется ли он навсегда чужим, станет ли Африка терпеть его, когда он потеряет оружие и лекарства?»
Запись завершалась горестным воплем:
«О Боже, неужели все было напрасно? Я пришел, чтобы нести слово твое, но никто меня не слушал. Я пришел, чтобы обратить грешников, но не изменил ничего. Я пришел проложить дорогу христианству, но ни один христианин не последовал за мной. Молю тебя, Господи, яви мне знак, скажи, что путь мой был верен, а цель — истинна!»
Зуга откинулся назад, закрыв лицо руками. Глаза жгло не только от усталости — он был глубоко тронут. Фуллер Баллантайн легко вызывал ненависть к себе, но презрения не заслуживал.
Робин тщательно выбрала место — на берегу отдаленного бочажка в сухом русле, скрытого от посторонних глаз, — и время, знойный полдень, когда солдаты и носильщики мирно храпели в тени. Фуллеру доктор дала пять капель драгоценной опийной настойки, чтобы утихомирить, и оставила на попечении женщины каранга и Джубы, а сама спустилась с холма к брату.
За десять дней, прошедших с появления Зуги, они едва перемолвились парой слов. Майор ни разу не наведывался в пещеру, и Робин видела его лишь раз, когда спускалась в лагерь за продуктами. Получив через Джубу записку с требованием вернуть бумаги отца, Зуга тут же прислал носильщика с жестяной коробкой. Такая поспешность вызывала подозрение. Взаимное недоверие росло, отношения брата с сестрой ухудшались, и поговорить нужно было немедленно, пока они не рассорились окончательно.
Зуга ждал, как она и просила, у болотца с зеленой водой, в редкой тени дикой смоковницы, и курил самодельную сигару из местного табака. Увидев сестру, он вежливо приподнялся, но взгляд остался настороженным.
— У меня мало времени, милый братец, — ласково начала Робин. Зуга мрачно кивнул. — Отца нельзя оставлять надолго. — Она замялась. — Не хотелось просить тебя подниматься на холм, раз тебе так неприятно. — В глазах брата сверкнули зеленые искры, и она поспешно продолжила: — Нужно решить, что делать дальше, не сидеть же здесь до бесконечности!
— Что ты предлагаешь?
— Отец чувствует себя намного лучше. Я подавила малярию хинином, а другая болезнь… — запнулась Робин, — поддается лечению ртутью. Меня всерьез беспокоит только его нога.
— Ты говорила, что он умирает, — спокойно напомнил Зуга.
Робин, не выдержав, фыркнула:
— Что ж, сожалею, что приходится тебя разочаровывать.
Лицо Зуги превратилось в бронзовую маску. С трудом сдерживая ярость, он хрипло процедил:
— Это недостойно тебя.
— Прости, — виновато потупилась она, потом глубоко вздохнула. — У отца сильный организм, он борется, а еда, лекарства и хороший уход сотворили чудеса. Думаю, если вернуть его в цивилизованный мир и доверить опытному хирургу, можно было бы вылечить язвы на ноге и даже срастить кость.