— Сволочь, о детях бы подумал.
— Они не его.
— А чьи?
— Достоевского.
— Как добрались?
— Спасибо, что спросили…
Мы в чистилище, мы амальгамированы, экранизированы и широко сыграны другими людьми. Узнавать себя в любом из них, менять шляпы и головы под шляпами, стряхивать сиренево–серый пепел на белые шкуры и заниматься опасным, как бритва, сексом, — какая разница, все закончится общей прогулкой по заброшенному парку; тени, словно подстреленные, падают из–за деревьев, звезды визжат в кулаке, и впереди — недостижимое лето, пасмурный край, прощание на берегу… Неудобная серебряная пряжка наконец–то поддалась, раскрылась драгоценной устрицей, плащ полетел на траву.
— До первой крови?
— До гробовой доски…
На черном не видно крови, потому что кровь ее — черна. Я слышу хруст — лезвие моей любви достигает ее сердца и ломается там. Нашла коса камешек по себе.
Давя затылком травяную кочку, силюсь не двигаться, и кинжал, приставленный ядовитой звездочкой, колет мое горло, словно еловая ветка. Сейчас взойдет солнце, и рыжие муравьи разбудят меня…
— Я купил ореховый йогурт.
— А мои любимые пельмени?
— Ты их любишь, ты и покупай.
Когда женщина впервые оставила мне деньги, я влюбился в нее тут же, просто взорвался нежностью. Следующим вечером она ушла от меня мокрая, как мышь, ее глаза сияли страхом и счастьем.
— И что она сказала?
— Да что угодно они могут говорить! Рассуждать о маникюре или математике… Я сижу рядом, обоняние волчье, и по запаху понимаю — сейчас. Через минуту она засохнет. И тогда простираю руку — и она прилипает к ней сама, не успев опомниться. Ох, я люблю их, неразумных…
— Ребятки, можете пока чаю попить, а мы тут с бухгалтером посекретничаем пять минут.
— Ты будешь чай?
— Нет, наверное… А ты?
Изучив эскизы, она поднимает на меня глаза и с холодной улыбкой спрашивает, почему я смотрю так, будто она мне что–то должна. «Да Господи, Елена Евгеньевна, ничего вы мне не должны, это будет просто акт гуманизма по отношению к бедному художнику, поэтому сколько дадите — столько дадите…»
Хватило на неделю…
— Ты не против, если мы вдвоем к тебе приедем?
— Если вы обе не против, так и я не против.
— Только не одновременно…
— Да, чтоб ты сидела в стороне и ревновала? Я этого не допущу…
Сладостное скольжение внутри… Пальцы, познавшие свою музыкальность… Заменяющие меня — нижнего, заполняющие паузы медом и молоком, виртуозные пальчики делателя реактивных, заикающихся оргазмов, движимые и сотрясаемые ритмом «Криденс»… I put a spell on you… Она плачет, будто над гробом матери, хнычет и дребезжит, и, я говорю, ты умрешь однажды в моей постели — смеюсь, шучу… Я лежу в ванне, разбитый и словно скотчем склеенный, дорогая сигарета догорает во рту: мой вечер…
Ничего не могу с собой поделать. Девчонка–продавщица заворачивала сыр, я просто смотрел на нее, и вот бумага развернулась, кусок покатился по зеркальному полу, она приседает на корточки, острые коленки одна над другой, края все более нижней одежды, скулы–косточки, шапочка сбилась — перепрыгиваю прилавок, ловлю ее руку. Боже ты мой, горячая, слабая ладошка, магазин закрывается на обед…
— Мучитель…
— Милая…
Близняшки жутко разозлились, узнав, что на их деньги я сводил в кафе какую–то… Я не хочу спать с ней… Не хочу?.. Не буду… я больше не буду…
— Телевизор новый смотришь?
. — А там что, тебя показывают?
— Все–таки в вас, Андрей Юрьевич, плебейское начало сильно дает о себе знать.
— Слушай, родная, у меня вокабуляр богатый, тебя как послать — матом или по Хайдеггеру?
— Созвонимся…
— Поженимся…
— На фотографиях у тебя совсем другой взгляд.
— Я же сейчас на тебя смотрю.
— Перестань… Почему ты плачешь?
— Я не могу… мне плохо без тебя… Зачем ты такая хорошая…
Оказывается, я «так» посмотрел на нее тогда… Как? Милые, с вами обидно легко — надо только любить вас всех и не бояться в этом обличиться. Сколько же нежности, жалости, любви пропадает в этом мире… Что за хриплые мужчины у вас…
— Ты никогда не спал с мужчиной?
— А как ты думаешь?..
Меня иногда огорчают ее вопросы. Нет прошлого, когда нас двое; ни действительного, ни возможного; нет ничего, что стоило бы ее губ сейчас; зачем же связывать нас с посторонней жизнью, что–то сравнивать, выискивать, выяснять?..
— Я тебе верила! Так верила! Ты меня всему научил!
— Не всему и не главному…
— Стихи читать… стихи-и…
Ну что, она раскопала мое прошлое и, разумеется, настоящее. Письма, пленки, документы, блокноты… Господи, многое в моей жизни началось до нее, многое даже с нею не кончится, неужели я в этом виноват? Вот так взять и нажить себе кучу врагов — разом порвав с женщинами, против которых ничего не имеешь, а к некоторым даже привязан.
— А если бы я с кем–нибудь?..
— Я убью тебя.
— Я ухожу.
Битое стекло на полу. Пройтись?..
— Алло.
— Милая, ты меня бросила?
— Алло, кто это?
— Милая…
— Алло!
Короткие гудки. Полжизни я ждал возможности сказать эту фразу, и вот сказал, и оказалось — правду.
Еще в ранней молодости тосковал по неприкаянности, по осени на мостовой, саксофону за спиной, ночному городу и пустым карманам… Мне всегда хотелось уходить по мокрому асфальту с комом в горле, так я представлял свое голливудское счастье, и вот я счастлив… наконец–то…
— Андрей!!!
— О, Боже.
Бросается на шею мне, теплая, расхристанная, в белом и желтом, и что же судорогой сводит мои пальцы — каждую слезинку ее в этом октябрьском воздухе хочу я поймать, да нет, любовь моя светится под ногтями, и жарко пальцам, и жарко глазам…
Как, я выпустил это слово?.. Всегда же говорил и верил, что любить кого–то еще можно только по недоразумению… И вот мы двое слепых котят, мы заблудившиеся дети, едва не потерявшие друг друга в тени суровых, сосредоточенных желаний… На мокрой скамейке, забросанной желтыми и зелеными знаменами побежденной осени, я падаю лицом в ее колени и лью горькие, как шоколад, слезы — самые горькие, самые желанные слезы в моей жизни…
— Уедем?
— Конечно… Когда–нибудь…
В золотое детство невинных насмешек пополам с болтовней о погоде и музыке. В искусство — да нет, какое искусство! — в путаную сказочку случайных соприкасаний.
Сотый раз на дню говорю себе: «Все правильно!» и маленькой удобной кочерыжкой разбиваю прогоревшие поленья. Я дал что–то вроде обета: пока она не может быть со мной, я не буду ни с кем. Сторожу чужую дачу, курю трубку, дым от трубки сладок и приятен…
Мне по душе гулять в валенках, пробивать собой сугробы с нежным грохотом. Овечий тулуп — до пят, и валюсь я волком-Ванькою в белый снег, лежу и смотрю, как раздваиваются звезды, небо затягивает ватой…
В толстых шерстяных носках сижу у камелька с книжкой на коленях, одинок и печален, и мне дивно хорошо, мое молчание тяжелее золота, я тону в нем, плыву, погибаю… Снимая нагар со свечки, проморгал Новый год — 00.02, но что с того, my baby left me, лучина гаснет, волки воют…
Так отвык спать один, что к утру затекает шея. И первое, что вижу из окна туго вращаемой головой — снег мой разбит, распорот и грязен. Лаковое «Вольво» уже в гараже.
Их голоса меняются, едва закрывается дверь. Ты слышишь каждое слово, каждый звук, но страшнее всего — каждую паузу. В ее голосе — робость, жалоба и истома; он жужжит и кружит над нею, слышно частое дыхание — не твое, ты замер, затаился, ты слюну свою не можешь проглотить… И вот она дрожит и ходит ходуном, как ходила под тобой, и победительно вжимается в нее, вгоняет себя твой коварный соперник, раз за разом, бесконечно долго…
Но та минута, когда сердце твое — на разрыв, и вот–вот все случится, вот сейчас, и еще можно предотвратить — выскочить из–за печки взъерошенным чертом, закричать, — ТА минута, и первый ее вздох, почувствовавшей другого внутри себя, и осознание этого вздоха тем самым вздохом — это такое глубокое постижение сущности вещей, какого больше не испытать…
— Пожалуйста, не делай этого! Пожалуйста, делай это!
И ты плачешь, глотая перья…
— Я мог бы накатать настоящий роман, недельку посидев на коммутаторе пейджинговой связи. Документальный, электронный роман. Судьбы, лаконичные, как телеграммы. От «где же ты, солнышко» до «заранее благодарен». Читатели рыдали бы, я бы сам рыдал, но кто же мне позволит взять такую неделю, а главное — кто мне за это заплатит?