Письмо королю Прусскому о трагедии «Магомет»
Перевод Н. Полляк
[Декабрь] 1740 года.
Сир,
я поступаю ныне, как паломники Мекки, которые, покинув священный город, оборачиваются, чтобы бросить в его сторону еще один взгляд; подобно им, я вновь обращаю взор свой к Вашему двору. Сердце мое глубоко чувствует милости Вашего величества и проникнуто печалью, оттого что не может оставаться долее подле Вас. Беру на себя смелость послать Вам новую версию трагедии о Магомете, с первыми набросками которой Ваше величество пожелали ознакомиться некоторое время тому назад. Этим я, в большей мере, воздаю должное любителю искусств, строгому ценителю и, главное, философу, чем плачу свой долг государю.
Вы знаете, Ваше величество, какие чувства воодушевляли меня на сей труд: любовь к человечеству и отвращение к фанатизму; пером моим водили две эти добродетели, достойные постоянно стоять на страже у Вашего трона. Я всегда считал, что трагедия не может быть просто зрелищем, которое трогает, но не исправляет сердца. Что нам до страстей и бед какого-нибудь древнего героя, если они не служат полезным уроком? Все признают, что комедия о Тартюфе, это образцовое произведение, коему нет равного у других народов, принесло человечеству большую пользу, показав лицемерие во всей его мерзости; так почему же не попытаться сочинить трагедию и в ней нанести удар той гнусности, которая соединяет в себе лицемерие одних и исступление других? Почему не поднять голос против злодеев прошлого, знаменитых основоположников суеверия и фанатизма, тех, кто впервые схватил на алтаре нож, чтобы отдать на заклание строптивых, не желающих принять их воззрения?
Иные скажут, что времена такого рода преступлений давно миновали, что больше на земле не будет Бар-Кохбы, Магомета, Иоанна Лейденского{841} и им подобных, что пламя религиозных войн угасло; но думать так — значит, по-моему, делать слишком много чести человеческой природе. Отрава фанатизма существует и поныне, хотя распространена и не столь широко; эта чума, на первый взгляд обезвреженная, то и дело порождает новые миазмы, способные заразить всю землю. Разве не в наши дни севеннские пророки{842} убивали во имя божье тех членов своей секты, которые не проявляли должной покорности?
События, выведенные мною в этой пиесе, устрашающи; не знаю, заходил ли когда-либо театр так далеко в живописании ужасного. Молодой человек, добродетельный от рождения, попадает под власть фанатизма и убивает старца, который любит его; он думает, что служит богу, а на деле, сам того не ведая, становится отцеубийцей; на это преступление его посылает злодей и обманщик и в награду за убийство сулит ему кровосмесительную любовь. Должен признать, что вывожу на подмостки театра нечто омерзительное; но ведь и Вы, Ваше величество, не считаете, что трагедия должна показывать только объяснения в любви, ревность и бракосочетание.
История повествует о деяниях, куда более страшных, чем придуманное мною для этой пиесы. Мой Сеид, по крайней мере, не знает, что поднял руку на родного отца; нанеся удар, он испытывает раскаяние столь же великое, как и совершенное им злодейство. А вот Мезере рассказывает, что в Мелёне некий отец собственноручно убил своего сына из религиозных побуждений и нисколько в этом не раскаивался. Известна также история братьев Диас: в начале смут, поднятых Лютером, один из них жил в Риме, другой в Германии. Бартоломе Диас, узнав, что его франкфуртский брат впал в лютеранскую ересь, покидает Рим с намерением убить вероотступника, едет в Германию и убивает его. Я сам читал у испанского автора Эрреры следующие слова: «Бартоломе Диас подвергал себя большой опасности, задумав такое дело; но ничто не может поколебать благородное сердце, когда им руководит чувство чести». Христианин Эррера — последователь святой веры, которая осуждает жестокость, которая учит страдать, а не мстить, убежден, по-видимому, что чувство чести может вести к кровопролитию и братоубийству. И в ответ на столь сатанинские мысли не раздается единодушный крик негодования!
Именно такие мысли побудили схватиться за кинжал изверга, лишившего Францию Генриха Великого; именно они вознесли на алтарь портрет Жака Клемана{843}, а его самого причислили к лику святых; они стоили жизни принцу Вильгельму Оранскому{844}, заложившему основу независимости и величия Нидерландов. Сначала Сальседо ранил его в голову выстрелом из пистолета, и Страда{845} рассказывает, что «Сальседо (по собственным его словам) решился на этот поступок лишь после того, как очистил душу, исповедавшись монаху-доминиканцу, и укрепил ее святым причастием». Эррера говорит· нечто еще более безумное и жестокое: «Estando firme con el exemplo de nuestro salvador Jesu Cristo y de sus Santos»[35]. Бальтасар Херардо, лишивший в конце концов жизни этого великого человека, готовился к преступлению точно таким же образом, как и Сальседо.
Я обратил внимание на то, что все, кто совершал подобные преступления из чувства долга, были очень молоды, как и мой Сеид. Бальтасару Херардо было двадцать лет. Другие четверо испанцев, поклявшихся вместе с ним убить Вильгельма, были его ровесниками. Извергу, умертвившему Генриха III, едва исполнилось двадцать четыре года. Польтро{846}, убийце герцога Гиза, было двадцать пять, — это возраст соблазна и свирепости. В Англии я сам чуть не стал очевидцем злодейства, на какое фанатизм способен толкнуть молодую и слабую голову. Мальчик шестнадцати лет по фамилии Шеперд задумал убить короля Георга I, Вашего деда с материнской стороны. И какая же причина побудила его на такое зверство? Лишь та, что Шеперд исповедовал другую религию, нежели король. Сжалившись над его юностью, ему предлагали помилование, его долго уговаривали раскаяться, но он твердил одно: надо повиноваться богу, а не людям, и если ему вернут свободу, то первым его шагом будет убийство своего государя. Пришлось отправить несчастного на плаху, как чудовище, не поддающееся приручению.
Осмелюсь сказать, что всякому человеку, жившему среди людей, не раз доводилось видеть, как легко они жертвуют природой ради суеверия. Сколько отцов возненавидели и обездолили своих детей! Сколько братьев преследовали братьев своих из-за того же зловещего заблуждения! Я сам наблюдал в некоторых семьях подобные случаи.
Суеверие не всегда приводит к злодеяниям, остающимся на скрижалях истории, но и в повседневной жизни оно творит тьму всевозможных мелких зол: разлучает друзей, ссорит родных, губит разумного и честного человека руками полоумного фанатика. Не каждый день оно подносит Сократу чашу с цикутой; но оно изгоняет Декарта из города, которому должно было бы быть прибежищем свободы; оно дает какому-нибудь Жюрье{847}, строящему из себя пророка, довольно власти, чтобы довести до нищеты ученого и философа Бейля. Оно отвергает, оно отнимает у цветущей юности, спешащей в университет, последователя великого Лейбница, и этот учитель будет восстановлен на кафедре лишь потому, что по воле неба в стране родился король-философ, а это истинное чудо, лишь изредка даруемое нам. Тщетно философия, достигшая столь многого в Европе, просвещает человеческий разум; тщетно даже Вы, великий государь, стараетесь исповедовать и распространять эту гуманную философию; мы видим, что и в наш просвещенный век, когда разум столь высоко возносит свой трон, самый дикий фанатизм воздвигает свои алтари в противовес ему.
Меня, возможно, упрекнут в том, что поддавшись излишнему пристрастию, я приписал Магомету в этой трагедии преступление, коего он не совершал.
Граф де Буленвилье написал несколько лет тому назад историю жизни пророка. Он старается изобразить Магомета великим человеком, который был избран провидением, чтобы покарать христиан и изменить облик целой части света. Господин Сейл, подаривший нам превосходный перевод Корана на английский язык, хочет представить Магомета вторым Нумой или Тезеем. Я же полагаю, что его следовало бы почитать, если бы, рожденный законным наследником престола или призванный к власти волеизъявлением народа, он подарил бы своему отечеству мирные законы, как Нума, или защитил бы ее от врагов, как Тезей. Но перед нами всего лишь погонщик верблюдов, который взбунтовал народ в своем городишке, навербовал себе последователей среди несчастных корейшитов, внушив им, будто его удостаивает беседы архангел Гавриил, и хвалился, что бог уносил его на небо и там вручил ему сию непонятную книгу, каждой строкой своей приводящую в содрогание здравый смысл. И если, чтобы заставить людей уважать эту книгу, он предает свою родину огню и мечу; если он перерезает горло отцам и похищает дочерей; если он не оставляет побежденным иного выбора, как принять его веру или умереть, — то его, безусловно, не может извинить ни один человек, если только это не дикарь и не азиат, в котором фанатизм окончательно заглушил природный разум.