Иные скажут, что времена такого рода преступлений давно миновали, что больше на земле не будет Бар-Кохбы, Магомета, Иоанна Лейденского{841} и им подобных, что пламя религиозных войн угасло; но думать так — значит, по-моему, делать слишком много чести человеческой природе. Отрава фанатизма существует и поныне, хотя распространена и не столь широко; эта чума, на первый взгляд обезвреженная, то и дело порождает новые миазмы, способные заразить всю землю. Разве не в наши дни севеннские пророки{842} убивали во имя божье тех членов своей секты, которые не проявляли должной покорности?
События, выведенные мною в этой пиесе, устрашающи; не знаю, заходил ли когда-либо театр так далеко в живописании ужасного. Молодой человек, добродетельный от рождения, попадает под власть фанатизма и убивает старца, который любит его; он думает, что служит богу, а на деле, сам того не ведая, становится отцеубийцей; на это преступление его посылает злодей и обманщик и в награду за убийство сулит ему кровосмесительную любовь. Должен признать, что вывожу на подмостки театра нечто омерзительное; но ведь и Вы, Ваше величество, не считаете, что трагедия должна показывать только объяснения в любви, ревность и бракосочетание.
История повествует о деяниях, куда более страшных, чем придуманное мною для этой пиесы. Мой Сеид, по крайней мере, не знает, что поднял руку на родного отца; нанеся удар, он испытывает раскаяние столь же великое, как и совершенное им злодейство. А вот Мезере рассказывает, что в Мелёне некий отец собственноручно убил своего сына из религиозных побуждений и нисколько в этом не раскаивался. Известна также история братьев Диас: в начале смут, поднятых Лютером, один из них жил в Риме, другой в Германии. Бартоломе Диас, узнав, что его франкфуртский брат впал в лютеранскую ересь, покидает Рим с намерением убить вероотступника, едет в Германию и убивает его. Я сам читал у испанского автора Эрреры следующие слова: «Бартоломе Диас подвергал себя большой опасности, задумав такое дело; но ничто не может поколебать благородное сердце, когда им руководит чувство чести». Христианин Эррера — последователь святой веры, которая осуждает жестокость, которая учит страдать, а не мстить, убежден, по-видимому, что чувство чести может вести к кровопролитию и братоубийству. И в ответ на столь сатанинские мысли не раздается единодушный крик негодования!
Именно такие мысли побудили схватиться за кинжал изверга, лишившего Францию Генриха Великого; именно они вознесли на алтарь портрет Жака Клемана{843}, а его самого причислили к лику святых; они стоили жизни принцу Вильгельму Оранскому{844}, заложившему основу независимости и величия Нидерландов. Сначала Сальседо ранил его в голову выстрелом из пистолета, и Страда{845} рассказывает, что «Сальседо (по собственным его словам) решился на этот поступок лишь после того, как очистил душу, исповедавшись монаху-доминиканцу, и укрепил ее святым причастием». Эррера говорит· нечто еще более безумное и жестокое: «Estando firme con el exemplo de nuestro salvador Jesu Cristo y de sus Santos»[35]. Бальтасар Херардо, лишивший в конце концов жизни этого великого человека, готовился к преступлению точно таким же образом, как и Сальседо.
Я обратил внимание на то, что все, кто совершал подобные преступления из чувства долга, были очень молоды, как и мой Сеид. Бальтасару Херардо было двадцать лет. Другие четверо испанцев, поклявшихся вместе с ним убить Вильгельма, были его ровесниками. Извергу, умертвившему Генриха III, едва исполнилось двадцать четыре года. Польтро{846}, убийце герцога Гиза, было двадцать пять, — это возраст соблазна и свирепости. В Англии я сам чуть не стал очевидцем злодейства, на какое фанатизм способен толкнуть молодую и слабую голову. Мальчик шестнадцати лет по фамилии Шеперд задумал убить короля Георга I, Вашего деда с материнской стороны. И какая же причина побудила его на такое зверство? Лишь та, что Шеперд исповедовал другую религию, нежели король. Сжалившись над его юностью, ему предлагали помилование, его долго уговаривали раскаяться, но он твердил одно: надо повиноваться богу, а не людям, и если ему вернут свободу, то первым его шагом будет убийство своего государя. Пришлось отправить несчастного на плаху, как чудовище, не поддающееся приручению.
Осмелюсь сказать, что всякому человеку, жившему среди людей, не раз доводилось видеть, как легко они жертвуют природой ради суеверия. Сколько отцов возненавидели и обездолили своих детей! Сколько братьев преследовали братьев своих из-за того же зловещего заблуждения! Я сам наблюдал в некоторых семьях подобные случаи.
Суеверие не всегда приводит к злодеяниям, остающимся на скрижалях истории, но и в повседневной жизни оно творит тьму всевозможных мелких зол: разлучает друзей, ссорит родных, губит разумного и честного человека руками полоумного фанатика. Не каждый день оно подносит Сократу чашу с цикутой; но оно изгоняет Декарта из города, которому должно было бы быть прибежищем свободы; оно дает какому-нибудь Жюрье{847}, строящему из себя пророка, довольно власти, чтобы довести до нищеты ученого и философа Бейля. Оно отвергает, оно отнимает у цветущей юности, спешащей в университет, последователя великого Лейбница, и этот учитель будет восстановлен на кафедре лишь потому, что по воле неба в стране родился король-философ, а это истинное чудо, лишь изредка даруемое нам. Тщетно философия, достигшая столь многого в Европе, просвещает человеческий разум; тщетно даже Вы, великий государь, стараетесь исповедовать и распространять эту гуманную философию; мы видим, что и в наш просвещенный век, когда разум столь высоко возносит свой трон, самый дикий фанатизм воздвигает свои алтари в противовес ему.
Меня, возможно, упрекнут в том, что поддавшись излишнему пристрастию, я приписал Магомету в этой трагедии преступление, коего он не совершал.
Граф де Буленвилье написал несколько лет тому назад историю жизни пророка. Он старается изобразить Магомета великим человеком, который был избран провидением, чтобы покарать христиан и изменить облик целой части света. Господин Сейл, подаривший нам превосходный перевод Корана на английский язык, хочет представить Магомета вторым Нумой или Тезеем. Я же полагаю, что его следовало бы почитать, если бы, рожденный законным наследником престола или призванный к власти волеизъявлением народа, он подарил бы своему отечеству мирные законы, как Нума, или защитил бы ее от врагов, как Тезей. Но перед нами всего лишь погонщик верблюдов, который взбунтовал народ в своем городишке, навербовал себе последователей среди несчастных корейшитов, внушив им, будто его удостаивает беседы архангел Гавриил, и хвалился, что бог уносил его на небо и там вручил ему сию непонятную книгу, каждой строкой своей приводящую в содрогание здравый смысл. И если, чтобы заставить людей уважать эту книгу, он предает свою родину огню и мечу; если он перерезает горло отцам и похищает дочерей; если он не оставляет побежденным иного выбора, как принять его веру или умереть, — то его, безусловно, не может извинить ни один человек, если только это не дикарь и не азиат, в котором фанатизм окончательно заглушил природный разум.
Я знаю, что Магомет не совершал такого именно предатсльства, какое составляет сюжет моей трагедии. История говорит лишь, что он отнял жену у Сеида, одного из своих учеников, и преследовал Абусофьяна, коего я называю Зопиром; но тот, кто ведет войну против своего отечества и смеет вести ее во имя бога, способен на все. Цель моя не в том лишь, чтобы вывести на сцене правдивые события, но в том, чтобы правдиво изобразить нравы, передать истинные мысли людей, порожденные обстоятельствами, в коих люди эти очутились, и, наконец, показать, до какой жестокости может дойти злостный обман и какие ужасы способен творить фанатизм. Магомет у меня — не что иное, как Тартюф с оружием в руках.
Я буду полностью вознагражден за свой труд, если какая-нибудь слабая душа, всегда готовая поддаться действию чужого и чуждого ей самой исступления, укрепит себя против этих гибельных соблазнов, прочитав мою пиесу; если, ужаснувшись злосчастному повиновению Сеида, читатель скажет себе: «Зачем я буду слепо повиноваться слепцам, которые кричат: «Ненавидь! Преследуй! Убивай того, кто смеет не соглашаться с нашим мнением о чем бы то ни было, даже о предметах безразличных и нам самим непонятных»? Не лучше ли я поступлю, способствуя искоренению подобных чувств среди людей? Дух снисхождения рождает братьев; дух нетерпимости не рождает ничего, кроме чудовищ».
Так думаете и Вы, Ваше величество. Для меня не было бы большего утешения, как жить подле Вас, короля-философа. Преданность моя Вам столь же велика, как и мои сожаления; и если меня призывают иные обязанности, то никогда они не вытеснят из моего сердца чувств, внушенных государем, который мыслит и говорит, как человек, который избегает напускной важности, всегда скрывающей под собой мелочность и невежество, свободно общается с другими людьми, ибо не боится, что тайные мысли его будут угаданы, который всегда готов учиться и сам способен учить просвещеннейших.