(У телефона.) Какая гадость! Неужели он это сказал? (Смеется.) Что? Ты должна кончать? Кто тебе там мешает говорить? Ах, понимаю, понимаю… (Певуче.) Ауфвидерзээйн.
КУЗНЕЦОВ:
(Марианне.) А вы говорили недолго. Я думал — будет дольше.
ОШИВЕНСКИЙ:
(Марианне.) Двадцать копеечек с вас. Спасибо. Это мой первый заработок сегодня.
МАРИАННА:
(Кузнецову.) Почему же вы думали, что выйдет дольше?
КУЗНЕЦОВ:
Хотите выпить что-нибудь?
МАРИАННА:
Вы что — принимаете меня за барышню при баре?
ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ:
Барбарышня.
КУЗНЕЦОВ:
Не хотите — не надо. (Таубендорфу.) Коля, значит, — до завтра. Не опаздывай.
МАРИАННА:
(Кузнецову.) Погодите. Сядемте за тот столик. Так и быть.
ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ:
Огромный зал не вмещал грандиозного наплыва публики.
ОШИВЕНСКИЙ:
Знаете что, Федор Федорович, потушите, голубчик, большой свет. Только лишний расход. (Он садится в плетеное кресло у стойки и без интереса просматривает газету. Потом задумывается, раза два зевает.)
ТАУБЕНДОРФ:
(Подходит к столику на авансцене, у которого сели Марианна и Кузнецов.) Что прикажете? Вина, ликёру?
КУЗНЕЦОВ:
Все равно. Ну, скажем, шерри-бренди.
МАРИАННА:
Странно: мне Ольга Павловна никогда ничего не рассказывала про вас.
КУЗНЕЦОВ:
И хорошо делала. Вы завтра вечером свободны?
МАРИАННА:
А вам это очень интересно знать?
КУЗНЕЦОВ:
В таком случае я вас встречу ровно в десять часов, в холле гостиницы «Элизиум». И Люлю притащите. Я буду с Таубендорфом.
МАРИАННА:
Вы с ума сошли.
КУЗНЕЦОВ:
И мы вчетвером поедем в какое-нибудь резвое место.
МАРИАННА:
Нет, вы совершенно невероятный человек. Можно подумать, что вы меня и мою подругу знаете уже сто лет. Мне не нужно было пить этот ликёр. Когда я так устаю, мне не нужно пить ликёр. А я ужасно устала… Эти съемки… Моя роль — самая ответственная во всем фильме. Роль коммунистки. Адски трудная роль. Вы что, — давно в Берлине?
КУЗНЕЦОВ:
Около двух часов.
МАРИАННА:
И вот представьте себе, — я должна была сегодня восемнадцать раз, восемнадцать раз подряд проделать одну и ту же сцену. Это была, конечно, не моя вина. Виновата была Пиа Мора. Она, конечно, очень знаменитая, — но, между нами говоря, — если она играет героиню, то только потому, что… ну, одним словом, потому что она в хороших отношениях с Мозером. Я видела, как она злилась, что у меня выходит лучше…
КУЗНЕЦОВ:
(Таубендорфу, через плечо.) Коля, мы завтра все вместе едем кутить. Ладно?
ТАУБЕНДОРФ:
Как хочешь, Алеша. Я всегда готов.
КУЗНЕЦОВ:
Вот и хорошо. А теперь…
МАРИАННА:
Барон, найдите мою сумку, — я ее где-то у телефона посеяла.
ТАУБЕНДОРФ:
Слушаюсь.
КУЗНЕЦОВ:
А теперь я хочу вам сказать: вы мне очень нравитесь, — особенно ваши ноги.
ТАУБЕНДОРФ:
(Возвращается с сумкой.) Пожалуйте.
МАРИАННА:
Спасибо, милый барон. Пора идти. Здесь слишком романтическая атмосфера. Этот полусвет…
КУЗНЕЦОВ:
(Встает.) Я всегда любил полусвет. Пойдемте. Вы должны мне показать дорогу в пансион Браун.
ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ:
А ваша шляпа, господин Кузнецов?
КУЗНЕЦОВ:
Не употребляю. Эге, хозяин задрыхал. Не стану будить его. До свидания, Федор Федорович, — так вас, кажется, величать? Коля, с меня сколько?
ТАУБЕНДОРФ:
Полторы марки. Чаевые включены. До завтра, Марианночка, до завтра, Алеша. В половине девятого.
КУЗНЕЦОВ:
А ты, солнце, не путай. Я сказал — в восемь.
Кузнецов и Марианна уходят.
ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ:
(Приподымает край оконной шторы, заглядывает.) Удивительная вещь — ноги.
ТАУБЕНДОРФ:
Тише, не разбудите старикана.
ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ:
По-моему, можно совсем потушить. И снять этот плакат. Вот уж напрасно я постарался. Цы-ган-ский хор.
ТАУБЕНДОРФ:
(Зевает.) Х-о-ор. Да, плохо дело. Никто, кажется, не придет. Давайте, что ли, в двадцать одно похлопаем…
ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ:
Что ж — это можно…
Они садятся у того же столика, где сидели Кузнецов и Марианна, и начинают играть. Ошивенский спит. Темновато.
Занавес
Комната. Налево окно во двор. В задней стене дверь в коридор. В левом углу зеленого цвета кушетка, на ней зеленая яйцевидная подушка; рядом столик с круглой лампой. У правой стены за зеленой ширмой постель: видна зрителю только металлическая шишка изножья. Посредине круглый стол под кружевной скатереткой. Подле него в кресле сидит Ольга Павловна Кузнецова и вышивает шелковую сорочку. Она в очень простом темном платье, не совсем модном: оно просторнее и дольше, чем носят теперь; лицо молодое, мягкое; в нежных чертах и в гладкой прическе есть что-то девичье. Комната — обыкновенная комната обыкновенного берлинского пансиона, с потугами на буржуазное благополучие, с псевдо-персидским ковром, с двумя зеркалами: одно в дверце пузатого шкапа у правой стены, другое — овальное — на задней стене; во всем какая-то неприятная пухлявая круглота, в креслах, в зеленом абажуре, в очертаньях ширмы, словно комната развилась по концентрическим кругам, которые застыли там — пуфом, тут — огромной тарелкой, прилепившейся к пионистой обойной бумаге и родившей, как водяной круг, еще несколько штук помельче по всей задней стене. Окно полуоткрыто — весна, светло; время — послеобеденное. За окном слышны звуки очень плохой скрипки. Вышивая, Ольга Павловна прислушивается, улыбается. Скрипка последний раз потянулась, всхлипнула и умолкла. Пауза. Затем за дверью голос Кузнецова: «Wo ist mein Frau?» и сердитый голос горничной: «Da — nächste Tur».[2]
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
(Все бросает, бежит к двери, открывает ее.) Алеша, я здесь. Иди сюда.
КУЗНЕЦОВ:
(Входит, через руку перекинут макинтош.) Здравствуй. Что за манера сидеть в чужой комнате?
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Марианна ничего не имеет против. А у меня в комнате убирают — я поздно встала. Клади пальто.
КУЗНЕЦОВ:
А она сама-то где?
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Право не знаю. Ушла куда-то. Не знаю. Алеша, уже прошло четыре дня, а я прямо не могу привыкнуть к тому, что ты в Берлине, что ты ко мне приходишь —
КУЗНЕЦОВ:
(Прогуливается, поднимает со столика снимок в рамке.) Тут жарко и скверно пахнет духами. Кто этот субъект?
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
— что не нужно ждать от тебя писем, думать о том, где ты, жив ли…
КУЗНЕЦОВ:
Это кто, ее муж, что ли?
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Да, кажется. Я его не знаю. Садись куда-нибудь. Ты не можешь себе представить, какою Россия кажется мне огромной, когда ты туда уезжаешь. (Смеется.)
КУЗНЕЦОВ:
Глупости какие. Я, собственно говоря, зашел только на минуту. У меня еще уйма дел.
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Ну, посиди немножечко, пожалуйста…
КУЗНЕЦОВ:
Я попозже зайду к тебе опять. И прилягу.
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
Десять минут можешь остаться… Я хочу тебе что-то сказать. Что-то очень смешное. Но мне как-то неловко сказать, может быть, потому что я тебе сразу не сказала, когда ты приехал…
КУЗНЕЦОВ:
(Сел.) В чем дело?
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
В понедельник, около девяти — в день твоего приезда, значит, — я шла домой и видела, как ты прокатил с чемоданами на автомобиле. Я, значит, знала, что ты в Берлине, и знала, что тебе неизвестен мой адрес. Я была ужасно счастлива, что ты приехал, и вместе с тем было мучительно. Я побежала на ту улицу, где я прежде жила, там швейцар мне сказал, что ты только что заезжал, что он не знал куда тебя направить. Я столько раз меняла жилье с тех пор. Это все ужасно глупо вышло. И потом я вернулась домой, забыла в трамвае пакет, — и стала ждать. Я знала, что через Таубендорфа ты сразу найдешь меня. Но очень было трудно ждать. Ты пришел только после десяти —
КУЗНЕЦОВ:
Слушай, Оля —
ОЛЬГА ПАВЛОВНА:
И сразу ушел. И с тех пор только раз был у меня, и то на минутку.
КУЗНЕЦОВ:
Слушай, Оля, когда я решил, что нам лучше не жить вместе, ты со мной согласилась, и сказала, что и ты не чувствуешь больше любви. Когда же ты так говоришь, как сейчас, мне начинает казаться — нет, дай мне сказать — мне начинает казаться, что ты не прочь возобновить эту любовь. Мне было бы очень неприятно, если оказалось бы, что все-таки, несмотря на наше решение, ты относишься ко мне иначе, чем я к тебе.