Жалоба акына
Если в этой пустыне нет путника, кроме меня,
То кому передам я все то, что влачу за плечами?
Если в каждом ауле лишь дети мои и родня,
То кому же поведать семейные наши печали?
Если каждое слово звучит на родном языке,
Как узнаю — богат ли язык у родного народа?
Если только пять пальцев на каждой руке,
То насколько меня обсчитала природа?
Если сестры красивы, а сестрам подобны цветы,
А цветы затмевает, в цветах утопая, подруга,
Кто цветок принесет мне с далекого луга,
Чтоб запомнил, что нету иной красоты?
Если сердце одно — как возлюбленной каждой отдать?
Если мало мне рук — как любимых детей обнимать?
Если мало мне пальцев — как струны заставить звучать
В лад с душой, что — как дерево — высохнет, стоя
Без ответа небес?
Кто мне скажет: «Утешься, акын.
Во вселенной все — так. И не будет иным» —
Чтобы стал я спокоен?
На какой-то ветреной-ветреной дальней планете
Привязалась девочка к ветру, а он — только ветер.
Только буйный ветер — как хочешь его обнимай.
Налетит, нашепчет — как хочешь его понимай:
«баю-бай… баю-бай…»
Уж не знаю, что там с тем ветром у ней получилось.
Не случилось что-то, а может быть, что-то случилось.
Потерялся ветер. И с ветром такое бывает.
Непонятно только… Но кто их — ветра — понимает?
И не знаю, что там — в безветрии — ей не хватало,
Только эта девочка — ветреной девочкой стала.
Все искала ветер, шептала в похожие спины:
— Обернись, мой ветер! —
А он обернется мужчиной.
Как-то пролетала сквозь облако с тайной улыбкой —
Привязалось облако к девочке тайною ниткой.
(Просто улыбалась — по ветру — иль так, без причины).
Привязалось облако ниточкой из сердцевины.
Вот такая музыка: девочка — облако следом
Августином — голубем — ангелом — просто соседом.
Обнимать пыталось. Да облаку — как обнимать?
Понимать пыталось. Да девочку — как понимать?
Напевает что-то… Как хочешь ее понимай:
«баю-бай… баю-бай…»
Вы потом все припомните, как сновиденье
Вы потом все припомните, как сновиденье —
Наши долгие томные игры глазами,
Что ответили губы, что руки сказали,
Наши разные мысли, полночные бденья.
Дом дощатый скрипучий, скандальных поэтов,
Полустанок, где ясно цветет бузина.
Бузина, что — как лилия — светит со дна
Неглубокой пиалы рассеянным светом.
Вы потом все припомните, словно награду —
Как сухая трава оплетала ограду,
И ограду, что нас от всего ограждала,
Под напором дрожала, да не оградила…
Потому, что жила в нас дремучая сила,
Потому, что легко от всего оградиться,
Только нужно нам было попроще родиться,
Чтобы нам не пришлось от себя ограждаться.
Все равно вы припомните тайные слезы,
И, как тайную радость, припомните горе,
Вы припомните город, где мы не похожи
На любимых людей, что забудутся вскоре.
Мне потом все припомнится, как утоленье
Жаркой жизни — любимые юные лица,
Я не знаю, пред кем мне стоять на коленях
За случайную жизнь, что до смерти продлится.
Первый раз его убили ночью на груди у милой,
Хоронить его хотела — не нашла в потемках тела,
Лишь нашла кровавый след, да во что он был одет,
Ту одежу схоронила, крест стоит с пустой могилой.
Жил Андрей в чащобе скрыто, захотел хоть горстку жита,
Объявился под горой, с деревянною ногой.
Как на мельницу забрел, он вторично смерть нашел,
Был убит, но, слава богу, схоронили только ногу,
Спит в могиле на века деревянная нога.
Объявился вновь однажды, погибающий от жажды,
В летний зной зашел на ток, попросил воды глоток.
Был он без руки, без уха, попросил напиться глухо,
В счет каких-то там обид был хозяином убит.
Зря кружится воронье: весть о гибели — вранье,
Свет его несытых глаз трижды гас, да не погас,
И однажды Андрей Мертвый вышел в мир четвертый раз.
Поседела голова, в башмаке росла трава,
И болтались рукава,
Лишь глаза перед бедой все лучились добротой.
На краю села ходил, сказки детям говорил,
Тут под вечер у ракит был последний раз убит.
Андрей Мертвый, молвит сказ, молод был и синеглаз,
И за это Андрей Мертвый принял смерть четвертый раз.
Зря кружится воронье: весть о гибели — вранье…
И за это Андрей Мертвый принял смерть четвертый раз…
Письма из города. Горацию
Они убивают цветы и приносят любимым.
И пьют, чтобы плакать, а чтоб веселиться — едят.
И вдох наполняют синильным сиреневым дымом
Они позабыли: есть мера — все мед и все яд.
Они правят пир. Это траурный пир. После пира
Они будут жрать своих жирных раскормленных псов.
Они позабыли: вот образ гармонии мира —
Великий покой напряженных до звона весов.
Они говорят: это смерть. Мол, такой и такой я…
Они и не знали — наполнив всю жизнь суетой,
Что счастье — гармония жизни — мгновенье покоя.
А смерть — это вечность покоя и вечный покой.
Они строят скалы и норы в камнях, а из трещин
Сочится наваристый запах обильных борщей.
Но тяжко глядеть мне на этих раскормленных женщин,
И больно глядеть мне на этих оплывших детей.
О, если бы к детским глазам мне доверили вещий
И старческий ум! Я бы смог примириться и жить,
И клеить, и шить, и ковать всевозможные вещи,
Чтоб вещи продать и опять эти вещи купить.
Такое твоим мудрецам и не снилось, Гораций.
Все что-то не эдак и, видимо, что-то не так…
Зачем эти люди меняют состав декораций
И в мебели новой все тот же играют спектакль?
Зачем забивают обновками норы — как поры.
Здесь есть, где лежать. Но здесь некуда быть. (или стать?).
На свалках за Городом дымные смрадные горы —
Здесь тлеют обноски обновок. Здесь нечем дышать.
И горы обносок превысили горы природы.
На вздыбленной чаше пизанской грудою стоит
Пизанское небо над нами. Пизанские воды.
Пизанская жизнь… Утомительный вид…
И эти забавы превысили меры и числа,
И в эти забавы уходят все соки земли.
Они не торопятся строить свои корабли,
Поскольку забыли, что смысл в со-искании смысла.
Что разум без разума в этой глуши одинок —
Как я одинок без тебя, мой любимый Гораций —
Что нужно спешить — ах, нет, не спешить, но стараться,
Поскольку назначена встреча в назначенный срок.
Звякнет узда, заартачится конь.
Вспыхнет зарница степного пожара.
Лязгнет кольцо. Покачнется огонь.
Всхлипнет младенец, да вздрогнет гитара.
Ах, догоняй, догоняй, догоняй…
Чья-то повозка в степи запропала.
Что же ты, Анна, глядишь на меня?
Значит — не я… Что так смотришь, устало?
Что же ты, Анна, — цыганская кровь! —
Плачешь с раскрытыми настежь глазами?
Стол собери, да вина приготовь:
Будем смеяться, и плакать над нами.
Боже мой, смейся! Я смех пригублю —
Горестный смех твой — единственный яд мой.
Плачь, боже мой! Я другую люблю,
Вечно, до смерти, всю смерть безвозвратно.
Боже мой, плачь — это я отворял
В ночь ворота и гремел на пороге.
Что-то искал, что давно потерял,
И не в конце, а в начале дороги.
Ну, догони, догони мой фургон.
Что же ты, Анна, так смотришь, ей-богу?
Вознегодуй на постылый закон,
И разверни за оглобли дорогу.
Боже мой, смейся! — легла колея
Под колесо, так привычно и странно…
Пыль в полстепи — это, видимо, я.
Женщина плачет — то, видимо, Анна.
Убежала бусина с нитки суровой