Троллейбус
Он все-таки возник, троллейбус,
в квартале сером и пустом,
когда я размышлял, колеблясь,
не лучше ли пойти пешком.
Ругал я транспорт и судьбу.
Меня сомненья одолели:
троллейбус этот, в самом деле,
существовал
когда-нибудь?
А он по своему маршруту
пришел, покачиваясь чуть…
И я подумал в ту минуту:
вот так бы мне когда-нибудь
дойти до вас, как кровь по венам,
как боль по лезвию ножа,
когда в меня
не станут верить,
когда меня
устанут ждать!
**************************
**************************
**************************
**************************
**************************
ты все-таки прошла как дождь
не задевающий ладош
оставив на щеках следы
неровные следы воды
я дома места не найду
по лужам высохшим пойду
и увидав игру лучей
на лицах маленьких детей
на их песочницах, совках
и крохотных грузовиках
вдруг так отчетливо поймешь
что ты прошла
прошла как дождь
о дай мне не сфальшивить Боже…
о дай мне не сфальшивить Боже
когда пишу я о любви
писать стихи об этом
то же
что шапкой бабочку ловить
конечно можно попытаться
погоня эта без конца
но что останется? на пальцах
пыльца
а можно по траве не шастать
раз шанс удачи так уж мал
прижать к груди пустую шапку
и убедить себя
поймал!
но совесть будет жечь и мучать
и оправданиям простым
как ты ни придавай дремучесть
опять придет на смену стыд
так от стыда горит звезда
за свой обман падучей полночью
она-то знает
никогда
ничье желанье не исполнится
и бутафорией картонной
не заслонить от чепухи
ту женщину к ногам которой
неловко сложены стихи
я не прошу тебя о большем
я только об одном прошу
о дай мне не сфальшивить Боже
когда я о любви пишу
1969
1970 год.
В. Гете Фауст (квинтэссенция текста)
(перевод с немецкого Бориса Габриловича)
— Это кто там под окном
ходит с красным бородом?..
А, это ты Мефистофель!
Ты пришел соблазнить
нашу бедную Маргариту?
≈ 1970 год.
Когда иссякнут сигареты
и разболится голова
и на бумаге синеватой
проступят звёзды и слова,
окурок в пепельнице комкая,
ты вдруг подумаешь о том,
что из прокуренности комнаты,
где воздух серый и густой,
твой голос, раненный и тонкий,
если не сгинет насовсем,
пробьется разве что за стенку,
где кашляет больной сосед,
охрипнувший в морозном мире,
он станет плакать и звенеть
и от бесцельности звереть,
как телефон в пустой квартире,
и всё, и никуда не деться,
была бы только смерть легка!
Вот так о лампу бьётся сердце,
немое тельце мотылька.
Что делать? Твой удел таков,
откинься честно и устало
и улови в скрипеньи стула
начало будущих стихов.
Светает, лампа не нужна,
из просветленного окна
увидишь стройку[1], постепенно
на ней погаснут огоньки…
Работали в ночную смену
поэты
и
крановщики!
(совместно с Борисом Режабеком)
Куда девается отзвучавшая музыка?
Куда деваются недоеденные стихи?
А может их кто-то потом доедает?
И, запустивши руку по локоть в мусорник,
шарит, шарит, шарит,
ищет,
находит
и доит дальше?
И музыка оживает в автомобильном гудке,
в предсмертном скрежете
затормозившего виллиса,
вспоминает, как она лежала там, в шелухе,
и лишайный пес ее вылизал…
И город слушает
ожившую музыку
и слова, которые казались такими ненужными.
Нет, я не умираю.
Просто я ухожу в мусорник.
Но я воскресну
в почке тополя,
в свернувшейся магнитофонной ленте,
в тебе.
Приёмщицу рыжую смех одолел…
Приёмщицу рыжую смех одолел,
фотограф исходит в дверях.
Фотографируется в ателье
Кузя, местный дурак.
«Кузя, дергаться перестань…»
А Кузя — не может.
Саша, наплюй на них,
Саша, пиши,
сыпь на них лунами
звездной души!
Как-то ночью, глядя в окно…
Как-то ночью, глядя в окно,
я услышал:
чтоб людям не ждать,
стихи печатала ночь
на печатной машинке дождя!
Кто поймёт их,
кто их услышит?
Утром солнце висит высоко…
Просыхают
на шиферной крыше
строчки
первой книги
стихов.
Это было всё или не было?
Это было всё или не было?
В полутёмной московской комнате
мои плечи москвичка нежная
как горячую воду комкала.
В ряжем, словно горящем, джемпере
и с прической, как из огня,
полудевочка-полуженщина
смотрит огненно на меня.
И лампочка на столе
в самой парящей из комнат,
мы знаем друг друга сто лет,
нам уже есть что вспомнить…
…а пальцы шли, словно на лыжах,
сугробы клавишей давя,
над головой моталась рыжесть,
словно горела голова!
Я лежу и понимаю,
что в последний раз смотрю,
как ты царственно снимаешь
комбинацию свою.
Рано утром разлученные,
перекрёстками зимы,
как проблемы разрешенные,
навсегда исчезнем мы.
То есть мы, конечно, будем,
мы воскреснем и опять
благородным очень людям
будем жизни отравлять.
Но когда-нибудь в мельканье
магазинов и кино:
— Как твои дела?
— Нормально.
— А твои?
— Да, ничего.
Ну а вечером без толку
буду засыпать — не выйдет.
Как мы виделись не долго
и как долго мы не виде…
Я расплачусь, как ботаник
над ненайденным цветком,
потекут из глаз ботинок
слёзы горестных шнурков,
и во тьме взойдут, грозя,
позабытые до боли
твои
зелёные
глаза —
как сигнал такси «свободно».
Скорее мёдом
станет стрихнин,
чем вы поймёте
мои стихи.
Ведь вам влюбляться —
старо, как лапоть,
вам только б блядства,
вам только б лапать…
Кричу о чуде.
Запитом, забитом,
о чутком чувстве,
забытом
за бытом.
За что, за что ж его
калёной болью
клеймят —
засосаны —
как скот на бойне…
…………….
Столько весёлых полночей,
столько весёлых ночей!
Лучше стаканы наполнить
чем-нибудь горячей,
выйти на «брод» с девчонками;
напившись у ночи в гостях,
пляшут рекламы чечётку,
неоном в глазах блестя,
спеть под гитару что-нибудь
и в лабиринтах улиц
долго смотреть, как по небу
тучи бегут, целуясь…
Потом поцелуемся сами,
и ты меня обожжешь
горячечными глазами,
в которых свистит вопрос…