«Еще есть у меня к Вам, Борис Николаевич, одна просьба, которая, - боюсь, - Вам покажется смешной: не моги бы Вы мне подарить Вашу карточку фотографическую! В продаже есть Ваш портрет, но уж очень мало он Вас напоминает»[3]!
Сын известного шахматиста, воспитанник Строгановского училища, вдохновленный посетитель балета (где – по воле случая – запросто мог вкушать блаженство бок о бок с другим юным поклонником Терпсихоры – Владей Ходасевичем), Бобров был исключительно – до неистовства – предан поэзии, причем в символистском ее изводе. Следуя заветам из собственных ювенилий («Но, опровергнув наши кущи - / Как некий тяжкий катаклизм, / Открыл нам берега и пущи / Благословенный символизм»[4]), он стремился – и не без некоторой даже навязчивости – не только напечататься в «Весах», но и делом доказать свою беззаветную преданность движению: «Для меня будет огромным счастьем – сделать что-нибудь для символизма, для Искусства. До чего я был рад, когда Вы мне сказали прошлый раз у Эллиса, что я скоро понадоблюсь Вам в качестве сотрудника! Борис Николаевич! Ведь это счастье – самое настоящее – быть хотя бы привратником в Доме Искусства! Для меня больше ничего не существует в жизни, кроме Него. Оно – лучезарное, оно – божественное, оно – прекрасное! Оно – убивает, оно – воскрешает! Это Оно есть жизнь вечная»[5] и т.д.
Невезение его было исключительным. Всем сердцем стремясь к литературной славе и мучительно переживая каждую неудачу, он раз за разом попадал в совершенно водевильные ситуации, болезненно разрушавшие его честолюбивые помыслы – то поневоле оказавшись в эпицентре конфликта между Брюсовым и Белым[6], то выбрав себе последнего в конфиденты для того, чтобы глумливо обсуждать московскую моду на теософию[7], то безрезультатно взывая о предисловии, протекции или хотя бы издательской марке для дебютной книги стихов[8]. В результате, к закату героической эпохи символизма наш герой пришел в статусе совершеннейшего неудачника – «поэт малюсенький, захудалый декадентишка»[9] (по собственному определению), спорадически печатавшийся в мелкотравчатых еженедельниках и завистливо взиравший на успехи условных ровесников (среди которых почему-то особенно не выносил П. Потемкина). Но фортуна ненадолго – даже не улыбнулась ему, а как-то осклабилась – и в ближайшие годы его честолюбие не раз оказывалось удовлетворено.
Тяга к печатной полемике была у него едва ли не наследственной – отец издавал шахматный журнал (а мечтал – если верить сыну – о литературном); в юношеском дневнике среди самых лучезарных грез фиксируется следующая: «Я сейчас неизбежно мечтаю о том, чтобы редактировать ... журнал. О, это звучит гордо - "С. П. Бобров, редактор журнала - ну хотя бы - "Новые песни" — принимает по делам редакции по средам и пятницам от 5 до 7 вечера". О! Это, черт возьми, не шутка! С каким наслаждением изругал бы я тогда и Шебуева, и Арцыбашева, и иных, иных прочих!»[10]. В выборе объекта для будущей диффамации, кстати сказать, видна фирменная, так сказать, бобровская струя (каламбур неловкий, но он бы, думается, оценил) – ибо именно предназначенный к закланию Шебуев исправно давал в своей «Весне» место для его поэтических и критических дебютов. В 1913 году во многом тщанием Боброва было организовано издательство «Лирика»; меньше года спустя из числа девятерых его учредителей вышли трое, среди которых наш герой – и союз беглецов был запечатлен его строками:
Но, втекая — стремись птицей,
Улетится наш легкий, легкий зрак! —
И над миром высоко гнездятся
Асеев, Бобров, Пастернак[11].
В организованном ими издательстве «Центрифуга»[12] основные хозяйственно-типографические хлопоты принял на себя наш герой, отчасти в награду за это узурпировавший определение полемических стратегий группы. Левый фланг русской литературы на этот момент напоминал север Италии периода феодальной раздробленности: по всему региону велись ожесточенные бои, не сулившие преимуществ ни одной из сторон. Накал взаимной воинственности был самый ожесточенный: «В номере гостиницы русской литературы, который только что покинула «тяжкая армада старших русских символистов», остановилась переночевать компания каких-то молодых людей. И вот они уже собирают разбросанные их предшественниками окурки, скучно сосут выжатый и спитой лимон и грызут крошечные кусочки сахара» - это «Первый журнал русских футуристов» пишет о «Лирике»[13]. «После долгих обещаний вышел в свет № 1-2 «Первого журнала русских футуристов». За чем смотрит городское управление? – это уже не первый случай, как в Москве лопается канализация и зловоние покрывает богоспасаемый наш город»[14], - отвечает им Бобров. Так ковалась слава – в памяти многих современников остались «зловонные морды», покрытые «пеной бешенства» [15] и другие запоминающиеся образы литературных противников, выходившие из-под его пера (и живо напоминающие – по кинической ассоциации – «цепную собаку «Весов» - «кусательнейшего Ptyx'a» - Бориса Садовского, который, кстати сказать, присоединился к юной компании пару лет спустя).
Не понаслышке знакомые с теоретическим багажом венской делегации объясняли накал его полемики компенсацией безрадостных дебютов: «Идейный руководитель «Центрифуги» попросту ненавидел молодежь. Сам неудавшийся стихотворец, он избрал своей профессией желчность. Молодых он «уничтожал» с усердием, достойным царя Ирода. «Слишком много развелось футуреющих мальчиков», - высказывался он напрямик. С искривленным лицом, держась за щеку, словно у него болят зубы, вгрызался он в прочитанные ему стихи. Оглушить, облить едкой кислотой, заставить человека разувериться в своих силах. Вероятно, он воспретил бы поэзию, если б это было в его силах»[16].
Другой современник, эпизодически наезжавший из провинции в самом начале 1920-х годов, вспоминал о нем так: «В «Кафэ поэтов» мэтрствовал Сергей Бобров, поэт-эрудит, литературный неудачник, специализировавшийся на цукании молодых поэтов. Желчи в Боброве было много, и если после бобровской дружеской критики молодой поэт не давал себе слова бросить писать, то уж ничто не могло спасти несчастного любителя стихов от галлюцинирующего шаманства, от прилипчивой болезни, которую многие в ту пору склонны были именовать поэзией.
Впрочем, у Боброва, у этого царя Ирода российского Парнаса, было одно положительное свойство – бездонная литературная память. Пытаясь установить чье-либо влияние, он извлекал тысячи уличающих примеров, цитировал множество различных поэтов. Все когда-либо читанное хранилось им в глубинах памяти и в соответствующую минуту извлекалось на свет божий. Но этот дар был роковым для Боброва-поэта. Все прочитанное ложилось тяжелым грузом на каждую написанную им строку. Так Бобров-поэт тщетно боролся с Бобровым-эрудитом, Бобровым-критиком. Пока кто-то не пригвоздил его метким определением: «мечтательная гиря»!»[17]
Большинству он запомнился таким: «желчный, саркастичный и оскорбленный непризнанием, преследовавшим его»[18], с «острым, язвительным и злым умом»[19], «садист»[20], «умный человек»[21], «сноб, футурист и кокаинист, близкий к ВЧК и вряд ли не чекист сам»[22], «завистливая бездарность»[23], «человек недобрый, но с большими лингвистическими способностями»[24], «человек наивный и чистый»[25], «всегда взъерошенный»[26] «поэт-математик»[27] и т.д.
Он называл «союз поэтов» - СОПО - «сопаткой», собаку Шарика – Трехосным Эллипсоидом, а несостоявшийся сборник подруги под названием «Звонок в пустую квартиру» - «Звонком впустую»[28]. Мать своих дочерей он именовал «Варвара-корова», а она его – «Бобр»[29]. Гумилев говорил о нем: «Сергей Бобров только настроение испортит»[30]. Скверные сплетни следовали за ним: Георгий Иванов считал его чекистом и передавал его (вероятно, полностью сочиненный) рассказ о последних минутах Гумилева[31]. Ходасевич, внимательно и опасливо следивший за Бобровым[32], описывал его антисемитскую выходку в адрес Гершензона[33] , реальная подоплека которой была выявлена совсем недавно[34].
Самый известный – болезненно преследовавший его всю жизнь и дотянувший до наших дней - слух о том, что именно Бобров во время последнего выступления Блока в Москве громогласно назвал его мертвецом, чем ускорил течение его предсмертной болезни[35]. Эта ошибочная идентификация оратора сейчас полностью опровергнута; более того, Бобров действительно в этот вечер выступал – но с прямо противоположных позиций:
«И тогда на трибуну вышел Сергей Бобров. Он даже не вышел, а выскочил, как черт из табакерки. Он был совершенно разъярен. Усищи у него торчали угрожающе, брови взлетели куда-то вверх, из-под очков горели желтые, как у кота, глаза с вертикальным зрачком. Сильно размахивая руками и с топотом шагая вдоль края эстрады, как пантера в клетке зоологического сада, он кричал:
— Смею вас уверить, товарищи, Александр Блок отнюдь не герой моего романа. Но когда его объявляет мертвецом этот,— и тут Бобров сильно ткнул кулаком в сторону предыдущего оратора,— этот, с позволения сказать, мужчина, мне обидно за поэта, понимаете,— вопил Бобров, потрясая кулачищами,— за по-э-та!..» [36] .