Отдавай другому.
Коли честь так дорога
Бей же по разводу!
2000 г.
Песнь о дубе
Дуб был раскидист и красив,
Земля в него вдыхала силу.
И света яркого прилив
С рассветом солнышко дарило.
Он на распутье трех дорог
Стоял задумчивый и гордый,
В тени укрыться странник мог,
Под той листвой - зеленой, твердой.
Гордился дуб своей красой!
Он вдаль кидал любовно взоры...
Он видел город молодой,
Поля, леса, седые горы.
Он много видел, много знал,
Дуб был царем лесной природы!
Он с ветром шелестя играл,
Поэты пели ему оды.
И вдруг не стало птичьих песен.
В испуге сник дремучий бор.
А по дороге с пылью вместе
Примчался смерч с далеких гор.
И молния вонзило жало
В кору красавца моего.
Качался Дуб, земля дрожала,
И с корнём вырвал смерч его!
Так на распутье трёх дорог
Лежал мой Дуб и встать не мог.
А ведь, бывало, в жаркий день
Прохладу он дарил и тень.
Иссохнул Дуб за много лет,
И здесь порой грустит поэт.
Тюремный вальс
Разговора не получилось. Павел Трофимов был апатичен и вял, реакция замедленна, ответы односложны.
Он смотрел мимо меня пустыми, казалось, невидящими глазами.
В углу камеры стоял надзиратель, тихонько похлопывая дубинкой по ладони. С приговоренными к смерти разрешалось общаться только в присутствии охраны.
Передо мной сидел двадцатидвухлетний парень со скованными наручниками руками.
Ничего не осталось от молодого отморозка, державшего в страхе весь район вокруг завода малолитражных двигателей.
Ночью он с подельниками поджидали припозднившихся прохожих, затаскивали их на пустырь, раздевали, снимали часы, отбирали деньги и убивали заточками.
Потом их повязали опера угрозыска. Следствие, суд, высшая мера четверым, а пятому, как малолетке, десять лет.
Я приехал писать о том, как заводской комсомол упустил пятерых товарищей по ВЛКСМ. Уговорили начальника тюрьмы, вопреки всем правилам, разрешить мне поговорить со смертником.
Но разговора не получилось.
- Все, пора, - сказал старшина-надзиратель, - вы уж извините, но больше он ничего не скажет, боится очень.
Я встал. Надо было что-то сказать Трофимову. Любая форма прощания не соответствовала обстоятельствам нашей встречи.
Поэтому я сказал:
- С наступающим Новым годом.
- Если доживу, - впервые за этот час с надеждой ответил он.
- А куда ты денешься, Трофимов, - усмехнулся старшина. - Кассация твоя в краевом суде, потом в республиканский пойдет, потом в Верховный СССР. Так что сидеть тебе у нас еще минимум год.
- Год? - радостно переспросил Трофимов.
- Год, год, - ответил старшина и рявкнул: - Руки!
Я вышел. В камеру выдвинулся второй надзиратель.
Дежурный офицер провожал меня к начальнику тюрьмы.
- Посмотрите, как мы к Новому году готовимся,_- улыбнулся он. Мы шли по длинному коридору, мимо одинаковых дверей с "кормушками" и глазками "волчков".
- Тюрьма у нас старая. Бывший каторжный острог. Ее здесь поставили при Александре II.
Мы шли по коридору, в стены которого больше чем за век насмерть впитались запахи параши, плохой пищи и человеческого пота. И горе людское впиталось навечно в эти стены.
Начальника тюрьмы подполковника Назарова мы нашли в библиотеке.
Он руководил немного не свойственным его профессии процессом. Под зорким командирским оком зеки из хозобслуги делали новогодние гирлянды.
- Видите, чем приходится заниматься, - странно, одной половиной лица, улыбнулся Назаров.
Вторую пересекал рваный шрам от кастета. Давно, когда он был начальником отряда "на зоне", там начался бунт. "Мужики", устав от издевательств воров, начали убивать урок. Вот тогда и заработал подполковник "знак мужского отличия" - так называл шрамы наш начальник училища.
- Разговор не получился? - спросил он меня.
- Да.
- Вы рано приехали, Трофимов еще в шоке. посидит полгода в ожидании помилования, разговорится.
Внезапно, совсем рядом, заиграл щемяще и грустно аккордеон и сильный мужской баритон с чуть блатной интонацией запел:
Звон проверок и шум лагерей.
Никогда не забыть мне на свете,
Изо всех своих лучших друзей
Помню девушку в синем берете.
- Слышите? - довольно сказал подполковник. - Это "Тюремный вальс", старая, еще со времен Беломорско-Балтийского канала, уркаганская песня.
А совсем рядом тосковал красивый мужской голос. И столько горя и нежности было в нем, что в библиотеке все затихли, прислушиваясь к нему.
- Готовим новогодний концерт, - сказал Назаров.
- Здорово поет.
- Знаете, - Назаров достал сигарету, - я уже двадцать с гаком лет с ними работаю, столько талантов перевидал. Среди зеков есть замечательные художники, замечательные певцы, прекрасные поэты. Только вот одно плохо засасывает их зона. Она как болото. А на волю вышел - закон воровской исполняй. А потом опять суд, этап, да за колючку. Вот там и остаются таланты.
- А этот певец?
- Вор. И идет по блатной дороге.
Назаров провожал меня до вахты.
На "воле" сахарно-белая, блестящая под зимним солнцем, ледяная лента Ишима и рельефная полоса шоссе, ведущего в Петропавловск.
А голос певца, печальный и сильный, словно плывет над заснеженной степью, скорбя об утраченной свободе.
И почему-то песня эта соответствовала моему настроению. Я приехал работать в молодежную газету Целинного края не от хорошей жизни. И был там чудовищно одинок и неустроен.
Он пел. В зале музея "Экслибрис" на Пушечной улице собралось человек шестьдесят. Они смотрели на сильные руки певца в синеве наколок, перебирающие струны гитары, слушали чуть хрипловатый голос.
Он пел:
Почему же ветер не поет
Голосом божественной гитары,
Может его мент в кичман ведет,
Чтобы посадить его на нары.
Почему не радует луна
Ласковым своим неясным светом,
Видно, тот ментяря-сатана
Спрятал и ее в кичмане где-то.
Почему же клен листвой не пел,
Стоя у реки, как пес у плошки.
Видно, мент наручники надел
На его зеленые ладошки.
Почему ж вода в реке черна,
Берега пологие слезятся,
Эх, не может, видно, и она
От мента поганого сорваться.
Вот и мне никак не убежать,
Все равно меня ментяра схватит,
Только я не брошу воровать,
Даже если жизни всей не хватит.
Он пел, и я поймал себя на странном ощущении. Ну разве мало мы сегодня слышим песен, сделанных под блатную лирику? Включи приемник, поймай "радио Шансон" и слушай хоть целый день, на любой вкус. Хочешь - о развеселой судьбе налетчиков, хочешь - о красивой тюремной жизни.
Но все это стилизация. Авторы текстов песен, передаваемых по радио, умело использовали услышанный когда-то блатной жаргон, пытались передать настроение, заимствованное из таких же лубочно-уркаганных баллад.
А песни, которые мы услышали в тот день, были не просто написаны, но и прожиты их автором.
В "Триллер-клубе" на Пушечной выступал Борис Кулябин.
Когда я представил его, он, прежде чем начать петь, сказал:
- Вообще-то я бывший вор. И много лет жил по блатному закону. Поэтому не обессудьте, песни мои о прошлой жизни. Новые еще сочинить не успел.
Сказал, усмехнулся, положил гитару на колено и начал петь.
С Борей Кулябиным меня познакомил мой друг, кинорежиссер Леонид Марягин.
- Хочу показать тебе одного парня. По твоей теме.
- Сыщик?
- Да нет, - Леня сделал таинственное лицо, - вор-рецидивист.
- Московский?
- Самый что ни на есть.
- Кто такой?
- Борис Кулябин.
Фамилия мне ничего не говорила.
- Кликуха у него есть?
- А как же. Клещ.
Кликуху эту я, конечно, знал. Друзья-сыщики рассказывали мне о лихом квартирном воре. Удачливом и наглом.
"Зловредный вор, - говорил о нем мой друг Женя Прохоров. - Его дважды короновать в законники собирались, но он отказывался".
- Леня, а у тебя с ним какие дела?
- Он мой консультант по фильмам, - засмеялся Марягин. Леня написал сценарий и готовился снимать фильм "Сто первый километр". Для тех, кто знает, само название определяет содержание фильма. Но все же поясню. За сто первым километром от столицы, в "зону сотку", как такие места называли уркаганы, отправляли жить рецидивистов, которых не прописывали в Москве.
- Я фильм-то в общем делаю о своем детстве, - сказал Леня, - я же вырос за сто первым километром. И у нас во дворе жил такой же вор, как Боря Кулябин. Он нас, пацанов, учил уму-разуму.
У нас с Леней было практически одинаковое детство. Только он рос в фабричных бараках в городе Орехово-Зуево, темная слава о котором катилась по всей столичной области. А я в Москве, у Тишинского рынка.
И у меня в детстве был свой защитник и наставник, молодой блатарь Валька Китаец. Он был обычным русским парнем, а кличку получил потому, что в его развеселой коммуналке две комнаты занимали китайцы, работавшие в прачечной на Большой грузинской.