ПРОЩАЙ, СТАРЫЙ МИР
Сменяя пространства, надеяться глупо,
что Время споткнётся — и выйдет сбой.
Куда б ни пришла — всё тот же клубок
разматываешь за собой.
Слова продолжают мыкаться, брыкаться,
похерив классической рифмы созвучья.
Подобно тому как способные двигаться
оскорбляют того, кто уже отмучился, —
Того, кто в мире, названном Старым,
не в земле пребывает, а застыл на поверхности.
Статуи, плиты на каждом бульваре
внушают мысль, что тебе — для верности —
надо рассчитывать на «гнить в земле»,
а не на то, чтоб, одетой в мрамор,
«восседать на площади в седле».
Ибо твой взгляд с пустыми зрачками
не только труп не проймёт, но тот же
прохожий даже не сморщит рожи.
В этой старой империи улицы —
как овцы — теснятся и сутулятся,
боясь потерять друг друга из виду.
Чуть дальше, в самой почти середине, —
скорее всего по той причине,
чтоб уподобиться пастуху, —
река. Она — нулевое сечение.
В неё — как какую-то чепуху,
как слезу бессмысленную — роняет
готический храм своё отражение.
Хожденье неспешное вдоль по Сене.
Замедление шага — дань причудливой сцене.
Но взгляд на речной задержался ряби
не для того, чтоб увидеть как бабьи
падших ангелов мнутся соски
и как мерцает в воде император,
сгнивший на острове от тоски.
Нет, не поэтому смотришь, а дабы
просто сблевать с ближайшей доски.
(Пер. Н. Джин)
ES MUSS SEIN
(Так быть должно)
Каждый старается оправдать
случайный выбор свой: он, мол, загадан.
Как если б тем самым хотел сказать:
Боль не нечаянна — так было надо.
Будь то отчаянный мудрец
или простак узколобый.
Но никому не хватает смелости
чтобы
сказать: Это просто… По милости
рока… Должно было…
(Пер. Н.Джин)
Если что-нибудь следует вспомнить, —
под коркою льда
теченье реки.
В городе, где взгляд у народа — томный,
и преимущественно серые в глазах зрачки.
А облезлый фасад любого дома,
где зима кантуется в полудрёме,
равнодушен? тени, тобою отброшенной,
как решивший покончить с собой — к долгам.
Если что-нибудь следует вспомнить, —
ветра завыванье бездомного,
хотя ему нечего высказать людям.
Всё кроме воя суть пересуды.
Если что-нибудь следует вспомнить, —
то, что всё имеет границу.
Глубина океана.
Твоего стакана.
И то, что — как бы годам ни длиться,
ладони твоей с чужою не слиться.
Что со временем мысли в твоей голове
уподобятся все тишайшей траве.
Если что-нибудь следует вспомнить, —
что отсутствие придёт на смену печали,
а ты онемеешь. С сухими очами.
Что вчерашний твой, совершенно никчёмный,
день возвратится завтра к соседу.
что календаря не-лгущего просто нету.
Если что-нибудь следует вспомнить, —
то, что к возрасту определённому
счастливою можно только сказаться.
Что свободе негде уже оказаться —
а то б заглушила твоё отчаянье:
когда громчайшего звучания
достигнет твой голос, то эхо его
уха достигнет лишь твоего.
(Пер. Н. Джин)
Мне так и не удалось влюбиться в Америку как в страну. На протяжении всех 20-ти лет, проведённых мной тут, она продолжает оставаться для меня лишь понятием. Время от времени я пытаюсь вырваться из него, как из несчастливого брака, но, как правило, — за неимением у меня иного приюта — это заканчивается тем, что я упражняюсь в самоотречении и всеприятии. Обитатели Америки, её обычаи, ландшафт, запахи — всё ввергает меня в состояние снящегося обморока. При том, что сам этот сон отливается в жанр тихого ужаса.
Всё тут остаётся для меня чуждым. За исключением звуков — английской речи. Поскольку же для меня язык является лишь неадекватным средством для выражения души, он вряд ли способен служить веским основанием для того, чтобы считать Америку домом.
Я никогда не ощущала себя и иммигранткой, по каковой причине мне не знаком комплекс, который подбивает пришельца на славословия в адрес хозяина, предоставившего ему возможность заработать на хлеб насущный. Тем паче, что, как считали некогда в стране, где я родилась, не хлебом единым жив человек. Тот, кто по-прежнему верит в эту ныне неходкую истину, находит, что Америка ей не соответствует. Поэтому, собственно, в 20-м столетии, когда она вырастала в страну, в какую выросла, наиболее просвещённые среди её литераторов из неё попросту бежали. Единственная страна, располагавшая шансом жить не только хлебом единым, Советский Союз, прозевав возможность сохранить человеческий лик, объявил теперь этот принцип горькой иллюзией. Если принцип этот и есть иллюзия, и если иллюзорен он хотя бы потому, что до сих пор его так и не удалось претворить в жизнь, то его антипод, Америка, суть отъявленная ложь.
Писатели, философы, поэты, призывающие к уничтожению этой иллюзии, представляются мне недоумками, предпочитающими одну испостась несправедливости другой в зависимости от того какую легче отстаивать. Неспособные смотреть вверх или вперёд, они упираются взглядом в собственные же трясущиеся ноги, вышагивающие под ритм главенствующего социального марша. Я воспринимаю их отнюдь не как пессимистов — тем более, если последнее слово толковать философски. Нет, они — заурядные пораженцы, которых бросает в пот перед лицом духовного вызова. Для них как раз Америка — истинный дом и образец для подражания.
Я же остаюсь верна прежней иллюзии и верю, что нам дано больше, чем волочиться по проложенным дорогам. Подражать я хочу не Америке, а родившемуся в ней поэту Роберту Фросту — и «take the road not travelled by.» «По непротоптанному прошагать пути». Прекрасно сознавая при этом, что он может привести к разочарованию. Или — хуже — к провалу.
(По случаю скандала с президентским советником, доплачивавшем проститутке секретами Белого дома…)
В городе, где за «горячую собаку» дерутся с голубями вОроны,
где воробьёв не замечают ни псы, ни голуби и ни ворОны,
где монументами вздымаются не фараоны,
а их детали, — гениталии: бетонный столб — четыре стОроны…
Где есть река, пространство на две сторонЫ
разбившая, и серая, как сер бетон,
которым даже небо выложено тут под тон
томящихся по серому же зданий…
Где слёзы, как река, мутны и, как вода, пресны,
и где они не льются, — выделяются, не вылившись в рыдание…
В престольном городе, — огалстученном, зажилеченном, —
где мужики, залапив сиську бляди,
ликуют, будто это купол Капитолия… Где ради
того, чтоб возбудить её в кровати,
а также чтобы сэкономить деньги, кстати,
советник проститутке приплатил из «ЗАСЕКРЕЧЕНО» —
и сразу возбудил скандал в печати…
Вот в этом городе стою и изумляюсь:
А как он выстоял?
И как — они?
И что хотя бы в эти дни
даёт им силу пересилить собственную душу,
когда она — наперекор расписанному графику —
выбрасывает их нечаянной волной на сушу,
открытую Колумбом детства,
где жирафики,
гоняют «рафики», не создавая трафики
и объезжая завялявшуюся грушу;
на сушу, где сказка не считается ни чушью,
ни даже проявленьем простодушья, —
она является воспоминаньем; где удушья
не существует; где понятье «ожирение»
не может ни глаголом быть, ни существительным:
оно — не представимое явление,
ни в точности, ни приблизительно…
Как содержание сказуемого «ждать»
и подлежащих «полу-человек» и «полу-блядь».
Чему, кому приcтало приписать
неотвратимость трезвости и бдения;
открытие материка, а в нём гостиничного номера
с советником, кому теперь уж по миру
пойти осталось, материться в адрес проститутки,
продавшей «ЗАСЕКРЕЧЕНО» охотникам за «уткой»;
кому теперь уже висеть в петле
пристало больше, чем носиться на метле
с продажной ведьмой. Хоть она и продала
всего лишь «утку», — не его: ему дала
по чести. Как условились. Пыхтела —
и, допыхтев, уставшей уткой улетела…
Чему, кому обязан этот город
архи-имперскою архитектурой,
своей незрячей правосудья архи-дурой,
своей совой, не зрячей ночью,
но очи пялящей многозначительно, и прочей
своею фауной и флорой, всею совокупностью,
горизонтально-вертикальной вседоступностью,
своей от всякой грусти отчуждённостью,
и… вашею со всем совокуплённостью?
Совсем уродливая шлюха, привыкшая к простою,
благодарит вас за прокат не позою простою,
а тем, что напролёт всю ночь, —
осиновым листом (точь-в-точь)
дрожит под вами, и не прочь —
вплоть до того, чтоб — растолочь
вам предоставить плоть… Помочь
сама вам хочет: вам невмочь.
И, растолчённый, вы бежите прочь…
Отсюда — прочь и далеко и быстро
убежать и мне
вдоль по течению реки отчаянья —
туда, вовне…
И забетоненные эти ненавидеть небеса…
Мне не под ними закрывать в конце пути мои глаза…
Не в этом городе, в котором даже кирпичи
молят прохожего: «Толчи, толчи меня, толчи!»
Отсюда прочь! Отсюда вон! От этих кирпичей, бетона,
облизанных как лижут зад, как люлизали фараона!
Из этой душной и бездушной
самодовольно вольной зоны,
«империи не-зла…», не помнящей цепного звона,
и «…не-насилья» — если нет в насилии… резона.
Туда, где — лев крылатый, боги, головы дракона
и — всё, чего не видит глаз, пристало к каменным фронтонам…
Или туда, где видеть нечего; где степи,
не оскорблённые концом, бетоном, звоном цепи,
где — ничего;
а значит, нет ни рубежа и ни мишени,
где с каждым шагом в даль
твоё приходит уменьшенье,
а с каждым взглядом в широту —
его бескрайнее суженье.
И где в конце концов
взметаешь к облакам
глаза из зависти
бездумным воробьям.
(Пер. Н. Джин)