— Но ведь все же должно иметь смысл! — воскликнул он наконец. — Должна же быть нить в этом лабиринте! Только рука человека не умеет ее найти. Что такое истина, спрашивают наши философы. О, если бы я мог ее знать!
Тогда под этим военным шатром, в самом сердце победоносной армии, иудей открыл римлянину ту мудрость, для которой все иные знания являются только преддверием и тропой. Под сенью орлов, собравшихся для разорения города, человек, равнодушный ко всем превратностям и видевший во всем добро, так как знал, где истина, вручил своему брату меч, который был наточен для нанесения удара его народу, талисман, ставивший его выше всего сотворенного, дававший силу выносить голод, жажду, печаль, болезнь, поругание, бесчестие и смерть. Лициний слушал его жадно и со вниманием, как слепец слушал бы того, кто мог научить его средству возвратить зрение. Известность будущего была отрадна для него, до сих пор так печально жившего прошлым. Здание надежды было ново и прекрасно для того, чей взор сделался тусклым, так как постоянно видел только мрачные руины сожаления. Теперь он снова находил облегчение, ободрение и пример для подражания. Когда Калхас в немногих простых и серьезных словах рассказал все, что сам видел и слышал относительно славной самоотверженности, сострадания и безвозмездного выкупа, колено воина преклонилось и глаза его сделались влажными от слез.
По приказу начальника Лициний отослал гостя к большим воротам Иерусалима со всеми почестями, какие обыкновенно воздаются послу враждебного войска. Калхас нес с собой ответ Тита, дававший осажденным просимое ими перемирие. Плацид не ошибся, сказав, что рассудок государя восставал против этой вредной отсрочки, но и в этом случае, как во многих других, милосердие Тита взяло верх над его знанием еврейской двуличности и его собственным желанием окончить войну.
Печально вошел в свой шатер начальник распущенного легиона, после того как он разошелся с Плацидом по окончании военного совета. Он также обманулся в своих ожиданиях и был недоволен. Продолжительность осады утомила его; опустошения, произведенные болезнью среди его людей, беспокоили его и портили ему настроение; ко всему этому присоединялось нетерпение, получить свою долю добычи. Излишне говорить, что Гиппий был расточителен в своих издержках и привык к роскоши. Подобно наемникам, которыми он предводительствовал, он рассчитывал на иерусалимскую казну, чтобы заплатить своим кредиторам и добыть деньги, необходимые для будущих излишеств. В распущенном легионе уже не было ни одного человека, который бы не подсчитывал, что стоит эта золотая кровля, возбуждающая столько зависти, и какова приблизительно будет его часть, когда крыша будет обращена в монеты. Народная молва не преминула увеличить в десять раз общую сумму богатств и драгоценностей храма. Осаждающие были уверены, что всякий солдат, которому выпадет счастье войти в храм с мечом в руке, будет обогащен на весь век, а гладиаторы были людьми, неспособными отступать перед опасностью или пролитием крови, лишь бы дойти до такого результата.
Но есть враг, поражающий войско несравненно вернее, чем тот, с которым приходится встречаться лицом к лицу на поле битвы. Этот враг берет свою добычу десятками, когда войско спит в палатках или бодрствует, прогуливаясь в латах на солнце. Имя его — мор, и всякий раз, как человек готовится нанести поражение человеку, этот враг парит над враждебными массами и берет отовсюду львиную долю.
Отчасти вследствие прежних привычек гладиаторов, отчасти по распущенности их дисциплины, этот враг свирепствовал в их рядах сильнее, чем во всех иных местах лагеря. Видя, как с каждым днем они численно уменьшаются и слабеют, Гиппий начинал опасаться, что они не в силах будут играть в приступе ту прекрасную роль, какая им предназначена, и уже это одно разочарование было довольно неприятным. А между тем к этой неприятности присоединялось только что слышанное им предложение о сдаче города, на которое Тит, по-видимому, смотрел благосклонным оком и которое неизбежно влекло за собой разделение на равные части всех сокровищ, составляющих военную добычу. И теперь, когда таким образом выходило, что гладиатор и легионер получат поровну, раздражение Гиппия доходило до неистовства. На военном совете он изложил Титу действительное положение своего легиона — он не был человеком, способным прикрываться ложью при каких бы то ни было обстоятельствах, — но теперь он каялся в своей искренности и проклинал час, когда сел на судно в Сирию, с сожалением думал о Риме и склонялся к мысли, что, в сущности, он был счастливее и ему гораздо больше везло в амфитеатре.
Проходя среди своих палаток, он встретился со стариком Гирпином, и тот сообщил ему, что другие двадцать гладиаторов оказались пораженными болезнью спустя час после последней смены караула. При таких обстоятельствах много значил и один день, а между тем надо было потерять целых два дня в переговорах, хотя бы даже набег и должен был произойти вслед за тем. Это соображение представляло мало утешительного, и Гиппий вошел в свой шатер в нервном состоянии, грозно насупив брови.
Для солдата это было роскошное жилище, украшенное военными трофеями, дорогими шалями, золотыми и серебряными кубками и другими драгоценными предметами, расставленными там и сям. Здесь была даже фарфоровая ваза, наполненная свежими цветами и поставленная между двумя сосудами с вином, а блестящее зеркало с изящным гребнем, прислоненным к его подпорке, свидетельствовало о том, что хозяин особенно тщательно заботится о своей наружности, или, скорее, о том, что в палатке, за ярко-красной занавеской, скрывавшей другое отделение, находится женщина. Отставив зеркало и бросившись на ложе, покрытое леопардовой шкурой, Гиппий поставил на землю свою тяжелую каску и гневным тоном спросил кубок вина. После вторичного требования красная занавеска раздвинулась, и перед ним явилась женщина.
Бледная, надменная и полная самообладания, неукротимая и сохраняющая свой вызывающий вид даже во время унижения, Валерия в самом падении, казалось, сохраняла свое превосходство. И перед этим человеком, которого она никогда не любила, но для которого в минуту безумия пожертвовала всем, она остановилась со спокойной осанкой, как госпожа перед рабом.
Красота ее не уменьшилась, хотя изменила свой характер и сделалась более суровой и холодной, чем прежде. Она казалась менее женственной, но более почтенной и благородной. Правда, глаза ее не глядели так любовно и весело, что когда-то составляло их величайшую прелесть, но они все еще были так же живы и обворожительны. Черты лица и ясно обрисовывающиеся формы приобрели суровое, величественное достоинство вместо миловидной и изящной девической грации. В величественной одежде сказывалась восточная пышность, которая очень шла к ее красоте.