— Клянусь Геркулесом! Это уже слишком! — воскликнул он, выпрямляясь на своем ложе и скрежеща зубами от ярости. — Как? Ты упрекаешь меня за мое происхождение? Ты поносишь меня за то, что я не жеманюсь, не имею белых рук и слова не тянутся из моих уст, как мутное вино! Ты, изящная женщина, знаменитая красавица, уважаемая патрицианка, подъезд которой был вечно загроможден золочеными повозками, а лектика окружена всеми молодыми Нарциссами Рима, пошла искать своих любовников в амфитеатр! И там, осмотрев взглядом знатока формы, силу и ловкость обнаженных атлетов, ты не нашла ничего лучшего по своему вкусу, как старого Гиппия, измученного усталостью, грубого, резкого и хотя с виду самого невзрачного, но самого сильного…
Гроза медленно усиливалась, но Валерия изо всех сил сдерживала себя.
— Это действительно был странный вкус, — отвечала она, — и никто не может так дивиться этому, как я.
— Не столь странный, как ты думаешь! — вскричал он, немного противореча самому себе. — Не воображай, что ты была единственной матроной в Риме, которая гордилась вниманием гладиатора Гиппия. Я говорю тебе, что я мог бы выбирать из сотни благородных девиц и матрон, более красивых, чем ты, да и с лучшей славой. Любая из них сочла бы за счастье быть здесь, на твоем месте! Я напрасно беспокоился, переправляя тебя сюда, но мне думалось, что ты была более способна выдерживать трудности похода и меньше всех могла прожить без меня. Вот почему я избрал тебя — скорее из сострадания, чем по любви.
— Наглец! — прошептала она сквозь зубы. — Изменник и негодяй! Наконец-то мне нужно сказать тебе всю правду и открыть тайну, которую я скрывала от тебя все время! Одна только эта тайна не дала мне пасть под тяжестью этих печальных дней, с их ежеминутными унижениями; она была для меня болезнью и лекарством, раной и бальзамом, самым беспощадным наказанием и самым отрадным утешением. Узнай же, если тебе этого хочется! Неужели ты думаешь, что когда-нибудь такая женщина, как я, могла любить подобного тебе человека? Неужели ты можешь думать, что когда-нибудь ты был для Валерии чем-нибудь другим, а не рукоятью кинжала, не ручкой дротика или тетивой лука, с помощью которых она могла бы нанести тяжкую рану сердцу другого? Слушай, когда ты домогался моей любви, я считала себя женщиной отвергнутой, опозоренной, отчаявшейся. Я любила того, кто был благороднее, прекраснее, лучше тебя. Ты гордишься своей неукротимой отвагой и зверской силой, а он был вдвое сильнее и в тысячу раз отважнее самого храброго из вас. Я любила его, — слышишь ли ты, — как никто никогда не любил мужчину, с полным и всецелым самоотречением, я жаждала только одного — беззаветного самопожертвования, а он пренебрег мной — не так, как ты, с грубой и зверской откровенностью, наполовину уменьшающей горе, — нет, с такой добротой, нежностью и благородством, что он стал еще дороже моему сердцу, когда я рвалась к нему, а он удалялся от меня. Я избрала тебя, потому что он пренебрег мной, как избрала бы какого-нибудь из своих либурийцев, если б знала, что, делая так, я могла бы глубже оскорбить его или заставить меня более ненавидеть. Ты учитель бойцов, я это знаю. Ты хвалишься своим талантом защищаться и увертываться, наносить удары и принимать их и с одного взгляда верно судить о слабых и сильных сторонах противника. Обидела ли я тебя чем-нибудь? Ты считал себя любовником знатной и благородной матроны, предметом ее прихоти, любимцем, которому она не отказывала ни в чем, даже в своем добром имени, а между тем она все время смотрела на тебя как на простой прут, каким можно побить раба. Слышишь ли ты, раба! Да, тот, кого я предпочла тебе и толпе людей, лучше тебя, кого я так страстно любила и еще безумно люблю и теперь, — не кто иной, как твой ученик Эска, варвар, раб!
До этой минуты гнев сдерживал ее, но при имени Эски она разразилась потоком слез. В глубоком унынии она опустилась на пол и зарыдала, закрыв лицо обеими руками.
У него хватило бы духу ударить ее, если бы она не была в такой жалкой позе, до такой степени ее слова раздражили его и привели в ярость. И он не мог придумать ничего обиднее для нее, как посмеяться над ее отвержением.
— Твой любовник, — сказал он, — в эту минуту в стенах города. С порога этого шатра ты бы, пожалуй, могла увидеть его на укреплениях, если бы он, как настоящий раб, не ленился делать дело. Подумай, надменная матрона, так сильно расположенная к рабу и гладиатору, что тебе нужно сделать только пятьсот шагов, чтобы быть в его руках. И уж, конечно, еврейские часовые и римские гвардейцы опустят свои копья перед тобой и пропустят тебя, если узнают, зачем ты идешь. Но будет. Вспомни, кто ты, что ты такое теперь, а главное, не забывай, где ты и как ты сюда попала. У меня было слишком много терпения, но оно истощилось до конца. Ты в шатре солдата и должна знать солдатский долг — безусловное повиновение. Подними кубок, который я бросил. Налей его и принеси мне сюда, не говоря ни слова!
К великому его удивлению, она тотчас же встала, чтобы повиноваться ему, и вышла из палатки твердой походкой и со спокойным лицом. Он мог только заметить, что, когда она вернулась с кубком, красные капли вина капали с ее белых дрожащих пальцев, хотя она смотрела ему в лицо так гордо и твердо, как никогда. Рука могла дрожать, но сердце было твердо и отважно. Кровь Муция, столь мужественного в счастье и несчастье, никогда не кипела в жилах его потомков так бурно и стремительно, как в ней. В несколько секунд, употребленных на поднятие кубка, Валерия приняла твердое решение.
Глава VII
ОБВИНЕННЫЙ В ГОСУДАРСТВЕННОЙ ИЗМЕНЕ
Иоанн Гишала никогда не добился бы того влияния, каким он пользовался в Иерусалиме, если бы в коварном искусстве интриги он не был столь же опытен, как и в более простых хитростях войны. Столкнувшись на совете лицом к лицу со своим соперником и сыграв во время этого свидания неблагодарную роль в глазах общества, он понял, что теперь еще необходимее, чем прежде, во что бы то ни стало разрушить могущество Элеазара. Внимательно выслеживая все движения зилотов, он был готов каждую минуту воспользоваться первым ложным шагом противника.
По природной живости характера Элеазар приступил к восстановлению укреплений почти тотчас же, как его посол был пропущен в римский лагерь, считая бесполезным дожидаться решения Тита в пользу или против его предложения. С головой погрузившись в оборону со всеми людьми, каких только удалось собрать, он оставил Иоанна и его партию сторожить большие ворота, и его соперник случайно находился там лично, когда Калхас был приведен в город почетным римским караулом, сопровождавшим его по распоряжению Тита. Элеазар не ожидал такой любезности и вовсе не желал ее. Он рассчитывал, что его послу позволят возвратиться прежним путем, так что его сообщения с врагом останутся тайной для осажденных.