— Значит, законный муж поймал тебя на месте преступления. Но разве тебе, Ксантипп, не известны законы Драконта[61]о прелюбодеянии?
— В том-то и дело — мне угрожает публичное наказание плетьми, если…
— Что — если? — резко спросил Перикл, недобро сузив глаза.
— Если я не заплачу отступного Эвдемону. Он пообещал забыть об этом, если получит три таланта. Отец, ты ведь не захочешь, чтобы мне прилюдно воткнули черную редиску…[62]
— Плети… Черная редиска под гогот и улюлюканье афинской черни… Жалкий лепет человека, названного в честь его знаменитого деда, героя Микале,[63]одно имя которого внушало персам священный ужас. Он взял Сест. Он распял сатрапа Артаикта. Дружбой с твоим дедом был горд несравненный поэт Анакреон. Взойди на Акрополь — Ксантипп, сын Арифрона, чья родина — Холарг, увековечен Фидием на щите Афины Парфенос. Он изваян и талантливейшим Кресилаем…
Ксантипп, конечно, знал о величайших заслугах своего предка перед Афинами и всей Элладой, знал, что Фидий, изображая на щите битву с амазонками, не случайно представил полководца в образе воина, чей шлем похож на круглую шляпу из войлока — красноречивая деталь, символизирующая его вклад в победу над персами. Все, что говорит отец, верно, но разве Ксантиппу от этого легче?
— От тебя разит вином, как от упившегося варвара, — брезгливо заметил Перикл.
Ксантипп виновато опустил голову. Дернула же его нелегкая сделать несколько добрых глотков неразбавленного лесбосского. Но сказать ему ни в оправдание, ни для того, чтобы как-то смягчить отца, было нечего, и он терпеливо выжидал.
— Дед провел жизнь в ратных трудах, не зная отдохновения, а внук жаждет отдохновения в нескончаемых и пустых любовных утехах. Ты ведь уже женат, пора бы и остепениться.
Голос Перикла будто бы помягчел. Он все-таки был хорошим и любящим отцом, и сейчас в душе его боролись два чувства: любовь, сострадание к непутевому, никчемному отпрыску, который, казалось бы, должен приумножать славу двух самых знаменитых афинских родов, к коим принадлежали его бабка Агариста и дед Ксантипп, но вместо этого отдается дружеским пирушкам, сомнительным любовным похождениям, считая, что деньги для того и существуют, чтобы он, Ксантипп, их бездумно расточал, и неудовольствие, раздражение, даже ненависть к сыну, не только не оправдывающему отцовских надежд, а еще и дающему повод позлорадничать многочисленным врагам и недоброжелателям Перикла. Думая об этом, Перикл поморщился. Наверное, боги за что-то карают его, ниспосылая ему, как отцу, огорчение за огорчением. Правда, есть еще младший Парал, умный и выдержанный юноша, который, хочется в это верить, окажется достойным его наследником и продолжателем. А самый младшенький, рожденный ему Аспасией, еще совсем несмышленыш, и, кто знает, суждено ли Периклу увидеть его хотя бы отроком.
— Ты сказал — Эвдемон просит три таланта. Но ведь это же целое состояние! Скажешь ему — четверть таланта! И еще передашь — таково решение Перикла. — Он выделил, с нажимом произнес собственное имя.
— Спасибо, отец.
— Запомни — больше я вытаскивать тебя за уши из дерьма не буду. Жизнь проходит быстро, и тебе давно уже пора стать зрелым мужем. Прошу тебя, подумай над этим хорошенько. Насчет денег я распоряжусь. Завтра утром Евангел выдаст тебе нужную сумму.
После ухода сына Перикл некоторое время пребывал в глубокой задумчивости. Потом опять с головой погрузился в чтение важных бумаг.
С раннего детства Перикл стыдился своей головы, хотя Агариста, утешая его, твердила, что сие есть отметина богов. Конечно, он был крупен, даже могуч, но все равно голова его удивляла непомерно большими размерами. Но это еще полбеды: она странно сужалась, заострялась кверху, напоминая очертаниями громадную луковицу. Олимпиец знал, что завистники, недоброжелатели, враги, да, в обшем-то, и сам народ наделили его еще одним, на сей раз достаточно обидным прозвищем — Луковицеголовый. Изощрялись, смакуя и так, и сяк этот изъян, и комедиографы. А вот скульпторы, от которых зависело, каким Перикл явится потомкам, будто сговорившись, всячески пытались сгладить впечатление, изображая стратега непременно со шлемом на голове. Так сделал прославленный Кресилай — на его скульптурном портрете Перикл сдвинул на затылок высокий коринфский шлем. Фидий, вырезая щит Афины Парфенос и словно перекликаясь с Кресилаем, тоже намеренно водрузил на большую продолговатую голову своего лучшего друга боевой шлем, запечатлев его в образе гоплита[64]в полном боевом снаряжении, в то время как все остальные участники этой сцены (момент битвы с амазонками) оставались без доспехов. Никогда вслух Перикл не обмолвился об этих уловках ваятелей, но в душе был им благодарен: что поделаешь, если каждому хочется выглядеть чуточку лучше, чем он есть на самом деле.
Аспасия знала, что даже сейчас, уже постарев, муж по-прежнему стесняется своей головы, и в переживании этом было что-то мальчишеское, совсем детское. Нет, он ни разу не пожаловался, что природа обошлась с ним несправедливо. Перикл, выставляющий напоказ свои тайные страдания, сомнения или колебания, тогда не был бы Периклом. Лишь однажды, на втором или третьем году супружества, когда они, утомленные любовью, почивали на широком просторном ложе, он, приподнявшись на локте и пристально посмотрев в глаза жене, застенчиво, даже чуть покраснев, спросил:
— Скажи мне честно, милая Аспасия: не смущает ли тебя моя необыкновенная голова?
— Такая голова бывает или у юродивых, или у гениев, — не задумываясь, ответила она. — Ты, к счастью, гений.
— А ты знаешь, как меня иногда называют афиняне?
— Знаю. Ну и что?
— Произнеси это прозвище вслух.
— Но зачем?
— Произнеси, — настойчиво повторил Перикл, не отводя от жены серьезных и грустных глаз.
— Луковицеголовый…
Он благодарно улыбнулся, а потом засмеялся:
— Ты сказала это так, как говорит ласковая и любящая мать своему ребенку, у которого одна нога короче другой: «Иди ко мне, мой хроменький».
Она поразилась, как точно он оценил произнесенное ее устами и столь обидное для него прозвище. Тогда же, охваченная горячим приливом любви к мужу, она подумала, что на такую болезненную странность, и прежде всего по отношению к самому себе, мог отважиться только один человек во всей Элладе — Перикл. Потому, видимо, что всегда, везде, в большом и малом, стремился к ясности.
Сейчас Перикл и Аспасия босиком шли по цветущему разнотравью луга, утренняя свежесть травы приятно холодила им ступни, впереди ни единой души — лишь деревья да купы кустов, а позади, держась на весьма почтительном расстоянии от господ, шествовали им вслед два раба и три рабыни, не очень-то, впрочем, обремененные поклажей — самый знаменитый из афинян считал, что роскошь развращает, поэтому снедь, предназначенная для обеда на какой-нибудь лесной поляне, особой изысканностью не отличалась.