Вначале другие обитатели камеры с иронией наблюдали за их занятиями и подтрунивали над тем, что Мансфилд, мол, хочет научить осла человеческой речи. Но когда Ако, которого они подразумевали под ослом, в самом деле заговорил на понятном им языке, они сами заинтересовались новыми сферами знаний, которые Мансфилд открывал перед своим учеником. Занятия с каждым днем становились все интереснее, и на третий месяц каждую лекцию Мансфилда так же внимательно, как Ако, слушали все остальные. Случалось даже, что Большой Минглер задавал вопросы, если ему что-нибудь было не вполне ясно. Тогда Мансфилд прерывал рассказ и на каком-нибудь простом примере пояснял непонятное. Особенно интересными были уроки истории, географии и народного хозяйства. Мансфилд умел так осветить материал, что в нем, кроме непосредственного рассмотрения предмета, выявлялись также эстетические и философские моменты: почему существует антагонизм между народами и классами, что в том или ином случае следует признать хорошим, а что плохим.
Невозможно во всех деталях рассмотреть обширную, ценную и разностороннюю программу, которую за эти полтора года сумел пройти Мансфилд и которую его воспитанник освоил в полной мере. Достаточно хотя бы упомянуть, что к концу отбывания своего срока Ако приобрел облик цивилизованного человека в лучшем смысле этого слова. Он бегло говорил, читал и писал по-английски, знал четыре арифметических действия с целыми числами, знал меры, вес, имел понятие о деньгах, у него было довольно четкое представление о земном шаре и солнечной системе, об истории человечества и государства, о классовой борьбе, о праве и морали. Много трудов положил Мансфилд на объяснение всего того таинственного в природе, что служило причиной суеверия и различных религиозных поверий; он на примерах разоблачал шулерские махинации разных проповедников и мракобесов и достиг того, что разум Ако освободился от каких бы то ни было суеверий и религиозных предрассудков. Помимо всего прочего, Мансфилд познакомил Ако также с некоторыми общественными обычаями, с которыми ему следовало свыкнуться, если он собирается жить среди цивилизованных людей, посвятил островитянина в некоторые тонкости туалета и поведения. С таким багажом Ако мог довольно самостоятельно существовать в обществе белых и цветных людей и, если пожелал бы, развивать дальше свою личность до высшей ступени интеллигентности. Но самое главное, чего добился Мансфилд за эти полтора года, было то, что ему удалось пробудить в своем воспитаннике жажду знаний, огромную, целеустремленную любознательность. Чтобы Ако не утолял этой жажды из отравленных источников, Мансфилд составил длинный список книг, авторов и вопросов, с которыми советовал своему воспитаннику ознакомиться после, когда его выпустят из тюрьмы. Ако обещал все это прочесть.
Приближался день освобождения Ако, и Мансфилд обдумывал, как бы помочь ему в первое время по выходе из тюрьмы. Неожиданно он получил письмо от своего друга, который служил помощником капитана на пароходе австралийской линии. Эдуард Харбингер писал, что только что прибыл в Англию и его судно после разгрузки пойдет в Ливерпуль в сухой док на полукапитальный ремонт.
Мансфилд заставил Ако выучить наизусть маршрут до Ливерпуля и вместе с Большим Минглером, у которого в подобных делах был солидный опыт, разработал план, как островитянину попасть в сухой док и разыскать там Харбингера.
— Это мой лучший друг, хороший и честный человек, — сказал Мансфилд. — Если вообще кто-либо сможет и захочет помочь тебе попасть домой, так это только Харбингер. Можешь довериться ему так же, как и мне.
На небольшом клочке бумаги он написал другу письмо, в котором охарактеризовал Ако и просил позаботиться о нем, чтобы он не погиб среди акул метрополии.
Грустным было их расставанье. Столько благодарности чувствовал Ако к этому человеку, что ему было стыдно и горько выходить на свободу, в то время как Мансфилд еще оставался в тюрьме. Он должен сидеть в этой сумрачной, сырой клетушке, когда на воле сияет летнее солнце и мир расцветает июльской красой. Теперь Ако понимал, почему сильные мира сего держали взаперти Мансфилда — этого горного орла, который выше других взмыл в небо и с высоты своего полета, гораздо дальше и полнее, чем большинство людей, видел мир, человечество и жизнь. Он видел слишком далеко, и его гордая песня могла пробудить тоску по просторам в сердцах тех, кто копошится внизу.
— Прощай, мой друг, я сохраню тебя в своем сердце на всю жизнь… — прошептал Ако, отправляясь в путь. — И если этому суждено случиться, — моя родина всегда будет твоей родиной, твое счастье и горе будут моим горем и счастьем. Выдержи, выйди опять на свободу…
1
Эдуард Харбингер, окончив бриться, повязал черный галстук и надел новый штурманский мундир. Хотя «Тасмания» и была торговым судном, старый Кемпстер — шеф пароходства — желал, чтобы офицеры его кораблей носили на палубе форменную одежду — кителя с нашивками и фуражки с эмблемой фирмы на кокардах.
Эдуард Харбингер уже второй год плавал на «Тасмании» первым штурманом. Она считалась флагманским кораблем в пароходстве — самым большим и современным из всех двадцати шести пароходов Кемпстера, перевозивших грузы между метрополией и доминионами. Водоизмещением в двенадцать тысяч тонн, с холодильниками, электрическими лебедками и восемью пассажирскими каютами, «Тасмания» действительно стоила того, чтобы ее не доводили до точки, как это часто делают англичане со своими пароходами, не имеющими определенных маршрутов. Поэтому «Тасманию» время от времени отводили в док на междурейсовый или средний ремонт и наводили блеск. В пароходстве Кемпстера существовала традиция, по которой первый штурман «Тасмании» считался кандидатом на первое вакантное место капитана. Это означало, что Эдуард Харбингер мог надеяться при первой же возможности получить под свое командование какой-нибудь корабль. Конечно, не сразу один из больших пароходов, а какой-нибудь поменьше, на котором можно впоследствии выслужиться.
«Тасманией» командовал старый Томас Фарман. Это было и хорошо, и плохо. Хорошо потому, что с Фарманом можно ладить, как с отцом, а плохо оттого, что Эдуард Харбингер не мог держать на столе в своей каюте портрет одной девушки, так как его каюта находилась рядом с салоном капитана, а молодая девушка была не кто иная, как Марго Фарман. И временами Харбингер даже сомневался, стоит ли таить от капитана эту дружбу с его дочерью, если на этот счет все и так уже строили довольно правильные догадки.
Неужели Томас Фарман и вправду был таким тупи* цей, что не узнавал почерка своей дочери на письмах, которые ему довольно часто приходилось вручать Харбингеру? Нет, он прекрасно знал, что первый штурман переписывается с Марго, и иногда, сам не удосужившись написать домой, просил Харбингера, чтобы тот в своем письме сообщил то или иное о его житье-бытье.