— Теперь это ребята, — сказал пренебрежительно Плацид. — Но в одну минуту они станут мужчинами, а в эту ночь сделаются тиграми. Гиппий, раб убежал. Нам нужно нападать на дворец немедленно.
— Я это знаю! — спокойно отвечал тот. — В эту минуту германская стража меняет караул. Мои молодцы едва готовы, и теперь еще недостаточно темно.
— Ты это знаешь! — воскликнул Плацид, более раздраженный, чем удивленный холодностью своего сообщника. — Ты это знаешь и не спешишь со своими приготовлениями! Но знаешь ли ты, что у этого светловолосого варвара в руках и твоя, и моя голова, и все пустые головы наших умников-друзей, забавляющихся вон там? Знаешь ли ты, что цезарь, повинуясь своей свинской натуре, замечется, как загнанный вепрь, как только у него явится тень подозрения об опасности? Знаешь ли ты, что, быть может, ни один из нас не доживет даже до ужина, поджидающего нас в соседней зале? Из какого леса вырублен ты, если можешь хладнокровно смотреть в лицо, когда меч грозит и твоему, и моему горлу?
— Я могу защищать свое горло собственной рукой, — возразил тот, не смущаясь волнением своего хозяина, — и не имею обыкновения бояться опасности, прежде чем она наступит. А убежавшего варвара я видел собственными глазами, потому что нет еще десяти минут, как я оставил его в ста шагах от твоей двери.
Брови трибуна поднялись от неподдельного изумления.
— Так, значит, он еще не дошел до дворца?! — воскликнул он, говоря скорее сам с собой, чем с собеседником.
— О, конечно нет! Конечно еще не дошел! — подхватил спокойно последний. — Я же говорю, что видал его здесь, да еще в какой славной компании, — прибавил он с улыбкой.
Впервые удивление лишило трибуна самообладания.
— С Валерией? — спросил он, не успев подумать.
И только тогда, когда эти слова уже вырвались у него, он смутно почувствовал, что лучше бы ему было удержать свой язык.
Начальник бойцов вздрогнул и нахмурил брови. Но он еще прямее поднял голову, и тон его был более сух, когда он отвечал:
— Патрицианку Валерию я видел тоже, с час тому назад. Но подле нее не было никаких других рабов, кроме ее слуг.
Гнев, любопытство, неизвестность, ревность — масса различных душевных чувств переполнила сердце трибуна. Какое дело было у этого красавца-гладиатора в доме Валерии? Возможно было, в конце концов, что она ничуть не заботилась о рабе. Тогда чего же она хотела добиться у него после полудня? От него не ускользнула также и перемена в обращении Гиппия, после того как тот услышал имя этой прекрасной, кокетливой патрицианки. Ему не казалось даже невероятным, что гладиатор сам испытывал нежное чувство — если не более — к своей ученице. Судя о мужчинах и женщинах по себе и отлично зная, каким благосклонным взором смотрели женщины на этих служителей меча, трибун заподозрил, что могло быть справедливым в подобных чувствах и к чему они могли, по всей вероятности, привести.
С этой минуты Гиппий сделался для него ненавистен, и, тем более, что в сумятице и беспорядке наступающей ночи он мог найти случай утолить свою ненависть к гладиатору и стереть его с лица земли. И самый храбрый начальник мог быть убит сзади теми самыми, кого он воодушевлял, и кто стал бы задаваться вопросом, как был убит заговорщик во время нападения на дворец, когда погиб сам император? И с того мгновения, когда эта мысль пришла Плациду, он уже смотрел на собеседника, как на покойника, и смеялся ему в лицо.
— Ты, поди-ка, чувствуешь себя как дома в тайных покоях всякой римской дамы, храбрый Аполлон, — сказал он. — Но теперь не время думать об этих пустяках: нам надо сговориться о сегодняшнем деле и начертать наш план без проволочек. Если мой раб пришел во дворец, нам необходимо изменить наши планы. Признаться, мне бы приятнее было, если бы ты при встрече с ним попотчевал его тем смертельным ударом под ребра, который ты так мастерски наносишь на арене, и притащил бы его сюда живого либо мертвого.
— Он нам не помешает, — холодно заметил Гиппий, — верь моему слову, трибун, — он теперь занят на четверть часа.
— Что ты хочешь сказать? — спросил Плацид, причем осунувшееся лицо его просветлело от дьявольской радости. — Что же ты, купил его молчание ценой того золота, которое ты так щедро сыплешь направо и налево? Золото заставляет молчать на минуту, а сталь — навеки.
— Ну, трибун, — сказал Гиппий, искренно расхохотавшись, — вот уж сколько, времени мы с тобой фехтуемся в потемках. Я скажу тебе всю правду. Этот молодой великан, твой раб, на четверть часа в надежном месте. Я видел, как он шел с бледнолицей девушкой в черном капюшоне, которую обещал защищать от всякого нападения до берегов Тибра. Ты можешь на него положиться: в этот вечер он уж ни о чем другом не подумает. Хоть у него и дюжие плечи, однако, его подбородок еще покрыт пушком, а человеку необходимо иметь седую бороду, чтоб он мог оставить такую славную девчонку, как его, и пойти биться головой о стены дома, хотя бы даже этот дом был дворцом. Нет, нет, трибун, нам его нечего бояться по крайней мере полсуток.
— Бледнолицая девушка! — повторил Плацид, все еще думая о Валерии. — Кто она такая? Ты ее знаешь? Говорил ты с ней?
— Мои молодцы рассказывали мне какую-то басню, — отвечал учитель бойцов, — по поводу повозки с белыми лошадьми, остановленной на улице, и по поводу девушки, связанной, с тряпкой во рту, которую они вытащили из этой повозки и из-за которой, само собой разумеется, повздорили между собой. А, ей-ей, если бы не предстоящее нам дело и не клятва, так ты бы увидал славное зрелище в твоем портике, потому что у меня есть два или три бойца, которые так же ловко владеют саблей, как портной своей иглой. Как будто они говорили, что это была еврейка. Это вполне возможно, потому что со смерти Нерона евреи кишат на берегах Тибра. Да и раб-то столько же может быть евреем, сколько и бретонцем. Ну, доволен ли ты теперь, трибун? Клянусь Бахусовым брюхом, мне надо промочить глотку фалернским. Все это заставляет человека чувствовать такую же жажду, как и верблюд.
Доволен! После всего, что он узнал! Повозка! Белые лошади! Еврейка! — больше нельзя было в этом сомневаться.
Эти гладиаторы, думал трибун, должно быть, нечаянно столкнулись с ней, умертвили его отпущенника и отняли девушку от его людей, с тем, чтобы вручить ее человеку, которого он ненавидел и боялся больше всего на земле. Доволен! Может быть, он был бы доволен, если бы мог снова получить еврейку, унизить Валерию, устранить со своей дороги его, этого изящного разбойника, и бичевать раба до смерти у косяка своей двери. Тогда, но не ранее он мог бы с довольством пить свое вино и склониться головой на свои подушки с некоторой надеждой заснуть. А между тем надо делать дело сегодняшнего вечера, то дело, которое, может быть, возведет на трон Веспасиана (так как его сын Домициан только поможет отцу добыть теплое местечко) и сделает Плацида первым человеком империи. Оно могло бы даже открыть ему путь к порфире. Полководец уже в почтенных летах, он уже утомлен и ослаблен своими походами. Тит, правда, любимец легионов, но все, что чернолицая Береника[35] оставила ему от его сердца, посвящено войне. Он любит войну, этот отважный бездельник, — трибун достоверно знал это — из-за одного простого шума рожка и бряцания мечей. Ни один центурион не подвергается такому риску и так часто, как он. Тем лучше, дротик зилота или камень, брошенный с высоты укреплений какого-нибудь безвестного иудейского города, может в одно мгновение низринуть его на землю. А там остается лишь один Домициан. Это молодой человек, правда, дельный и не способный ни перед чем остановиться. Тем хуже для него! Грибы не единственное блюдо, которое может оказаться роковым для императора, и когда узел слишком хитро завязан и его нельзя развязать, тогда его рассекают мечом. О, македонский царь хорошо знал, как надо играть в большую игру. Доволен! О, нет! Он будет доволен не ранее, как ему не останется ничего завоевывать.