— Вы что, не идете в театр? — крикнул пробегавший мимо стройки комсомольский вожак завода.
На сегодня был назначен коллективный поход в русский драмтеатр.
— Э-э-э, — спохватился Жека и глянул на часы, — Пора заканчивать, я лично собираюсь в театр. Сколько мечтал посмотреть «Ревизора».
— А мы что, лысые? — обидчиво спросила Вера. — Мы тоже хотим посмотреть «Ревизора».
— Так иди, — пожал плечами Жека. — Что, я против?
— Так поверим Ивану или нет? — спросил Цопанов. — Что-то он не очень обещает исправиться.
— Месяц! — отрубил Бабенко — самый пожилой член бригады. — Если в течение месяца у Ивана будет хоть один прогул, пьянка или кто-то еще хоть раз увидит на рынке с торгашами, увольняем по статье и посылаем официальную бумагу в милицию. Пусть там прижмут его как следует за его толчковые делишки. Тогда он не будет прикрываться своей работой. Сейчас, небось, козыряет, что работает на заводе. Еще попадется на спекуляции, и будет позор всей нашей бригаде… — Бабенко говорил уверенно, резко, то и. дело разрубая воздух правой рукой, в которой так и держал свой мастерок.
По всему было видно, что бригада одобряет предложение Бабенко, и поэтому не голосовали.
— Второй вопрос у нас короткий, товарищи, — снова поднялся Цопанов. Лицо его было темное от навечно въевшихся в него пороховин, кроме того, бригадир страдал кособокостью.
Цопанов всю войну провоевал в танке стрелком-радистом, и уже в самом конце войны вражеский снаряд пробил бронь тридцатьчетверки. Цопанов чудом остался жив, но ему пришлось больше года пролежать в госпитале после того, как хирурги залатали поврежденное во многих местах тело танкиста. Особо тяжелым было ранение в правый бок: потому-то Цопанов и остался кособоким.
— Многие бригады на заводе, — продолжал бригадир, — пересмотрели свои решения по подписке на Государственный заем. Каждый сознательный советский человек, патриот, — подчеркивая слова, говорил Цопанов, — понимает, что, помогая государству, он помогает самому себе. Смотрите: карточная система у нас уже отменена, сейчас мы зарабатываем намного больше, чем даже год назад. Мы лучше одеваемся, питаемся, вон уже рвемся в театр, тянемся к модной одежде, рабочие наши получают новые квартиры. И это правильно, потому что государство — это мы. Государству нужны деньги, чтобы строить новые заводы, фабрики, города… Да что говорить, сами знаете, сколько было разрушено фашистами проклятыми. И все надо строить заново. Возьмите сейчас наш город: куда ни сунься, везде строят. То завод, то жилой дом, то школу для наших детей, новую трамвайную линию прокладывают, то дорогу… Одним словом, — махнул рукой Цопанов, — я подписался на две зарплаты.
— Пиши так всем, — сказал Бабенко в полной уверенности, что выразил общее мнение.
— Записал, — улыбнулся Цопанов, — Вот я понимаю — это сознательность. Собрание считаю закрытым. До встречи в театре.
Иван шел к проходной вместе с Феликсом.
— Ты как насчет театра? — спросил тот. — Любитель?
— Пошел бы, да мать больная, — соврал Иван.
За проходной он торопливо распрощался с напарником и ушел. Феликс с минуту смотрел ему вслед, не двигаясь с места. Пожалуй, никто лучше его не понимал этого вывихнутого парня. Ивану было уже почти двадцать пять лет, но Феликсу он казался подростком-несмышленышем, не понимающим самых простых вещей: что на добро надо отвечать добром, на уважение — уважением, на правду — правдой…
В бригаде не хотели делать скидок на прошлое Ивана, наоборот, считали, что с него следует спрашивать строже, но Феликс убеждал товарищей, чтобы они видели в парне не злодея и лодыря, а человека, которого надо лечить не окриками и угрозами, а добром.
Иван же, расставшись с напарником, моментально забыл и о нем, и о собрании, и о заводе вообще. Он торопливо шагал в сторону базара, недалеко от которого жил вместе с матерью. Нет, он торопился домой совсем не потому, что соскучился по матери или по домашнему уюту. С матерью он давно уже находился в состоянии войны. Еще до первой своей судимости, когда, бросив работу, после окончания ФЗО, связался с уличными хулиганами и начал осваивать приемы карманных воров. Мать сама отвела его в милицию и потребовала, чтобы к нему приняли «самые строгие меры». Отец Ивана погиб на фронте в начале войны. Мать работала на фабрике, тянулась изо всех сил, чтобы вывести сына «в люди», а он тоже тянулся изо всех сил, только к другой жизни. Улица, ее влияние, безотцовщина оказались сильнее материнской любви.
Из своих неполных двадцати пяти лет восемь Иван провел в тюрьмах, лагерях. Дважды попадался на карманных кражах и дважды отсиживал за них…
Иван было замедлил шаг, проходя мимо базарной забегаловки, куда он заглядывал иногда, но не остановился. Что-то гнало его от развлечений, и пока он только догадывался, что именно.
Мать была дома. Она захлопотала, собирая еду на стол, но, увидев будто окаменевшее лицо сына, сникла, села в своем уголке.
Переодеваясь, ради этого он и пришел домой, Иван бросил на мать холодный взгляд, и ее жалкий, несчастный вид, худоба, обесцвеченные горькими слезами глаза, раньше времени поседевшая голова и постаревшее лицо вдруг смутили Ивана. Почему-то он вспомнил сейчас, как из этой же комнаты, где стояла почти та же мебель, мать, молодая и красивая фабричная работница-ударница, уводила его в первый класс. Иван чуть не уронил расческу, будто внезапно ощутил в своей ладони тепло той материнской руки, в которой было столько молодой силы и материнской нежности.
Он выматюкался про себя и, стараясь не смотреть на мать, молчаливую и несчастную, вышел во двор. Двор был большой и в летнее время, особенно вечером, многолюдный. Тут хорошо знали о взаимоотношениях Ивана и его матери и, конечно же, осуждали сына. Правда, мать никогда ни с кем не делилась семейными неурядицами, не жаловалась, но разве в таком дворе, где между квартирами лишь тонкие перегородки, где жизнь каждого на виду у всех, можно скрыть свои несчастья.
Сделав общий кивок, Иван торопливо миновал двор. Здесь он испытывал такое же чувство неловкости, какое ощущал, проходя вместе с Зойкой по ее двору. До чего же одинаковой получалась у них жизнь. Если бы не война, если бы не погибли их отцы…
Иван внутренне отмахнулся от этой мысли. Всякое воспоминание о погибшем на фронта отце будило в нем ощущение своей виновности перед отцом, его памятью, перед матерью… Следом приходило чувство злой, острой зависти к тем своим сверстникам по двору, улице, школе, у которых были отцы и у которых все сложилось по-человечески, но больше к другим, тоже оставшимся без отцов, но сумевшим выстоять перед уличной стихией и которые жили сейчас, как все, семьями, работали, имели детей, друзей… Чтобы уйти сейчас от этих неприятных, обидных для него мыслей, Иван переключился на Зойку. У нее, конечно, все по-другому: она — королева, что хочет, то и делает, а он пахарь, отставной хахаль.