Когда я въезжал в Анкону, возница спросил у меня разрешения посадить одного еврея, который хорошо заплатит.
— Какое мне дело, что тебе заплатят! Я нанимал карету и никого не возьму, тем более еврея.
— Но, синьор, это очень хороший еврей, вполне достойный быть христианином.
— Для меня лучше идти пешком, чем разъезжать в подобной компании!
— Бедняга, — произнёс возница, оборотившись к незнакомцу, — тебе нет места.
Но в ту же минуту я услышал тайный голос моего доброго гения, который повелевал мне взять сего еврея. Я окликнул возницу, и израильтянин уселся рядом со мной. Лицо его, хотя и безобразное, было очень мягким, а манера держаться — доброй и застенчивой.
— Я постараюсь, — сказал он, — не обеспокоить Вашу Светлость.
— Вы не затрудните меня, если соблаговолите помолчать.
— Я вижу, моя национальность неприятна вам.
— Отнюдь нет. Не национальность, а ваша вера, которая требует от вас презирать и обманывать христиан. К тому же, слово еврей означает одновременно и ростовщик, а у меня есть свои причины не любить это племя.
— Я мог бы ответить вам, что мы платим ненавистью за ненависть, но это было бы клеветой на мой народ. Зайдите в наши синагоги, сударь, и вы услышите молитвы о наших братьях-христианах.
— Ради их спасения, как вы его понимаете. Однако на устах у вас молитва, а в сердце проклятия. Ваше смирение — только оболочка, прикрывающая низость и слабость. Признайтесь же, что вы презираете нас, а не то вам придётся идти пешком.
Бедный еврей не произнёс ни слова. Мне стало стыдно своей грубости, и в виде извинения я произнёс:
— Я совсем не виню вас, это отвращение вы цпитали из Ветхого Завета, который повелевает израильтянам при любой возможности проклинать своих врагов и приносить им наивозможный вред.
Он с удивлением взглянул на меня и покачал головой, не осмеливаясь говорить, но как бы всем своим видом возражая: “Наша вера не требует этого”.
— Ну, ладно, давайте вашу руку и скажите, как вас зовут.
— Мардохей.
— Прекрасно, мой друг Мардохей. У вас есть дети?
— Пятеро сыновей и семь дочек.
— На время, пока я буду в Анконе, я остановлюсь у вас. Семейство честного израильтянина приняло меня как патриарха. В благодарность за доброе отношение я потчевал их кипрским вином, доставлявшимся мне через венецианского консула, который хотя и был незнаком со мной, тем не менее много слышал о моей персоне и весьма ею интересовался. Этот добряк-консул отличался веселым нравом Панталоне и причудливостью Полишинеля. Тонкий гурман, он присылал мне настоящее скопольское вино и был крайне разочарован, когда узнал, что сей нектар предназначается еврею. “Этот Мардохей, — предупреждал он, — очень богат и занимается ростовщичеством, если вам понадобятся деньги, обдерёт вас до костей”.
Среди многочисленных дочерей Мардохея две старших, Лия и Рахиль, привлекли моё внимание. Обе были просватаны за молодых купцов — низкорослых кривоногих иудеев. Девицы откровенно презирали своих женихов, верные признаки чего я приметил за первым же субботним ужином и поэтому сразу составил план действий. Я, старикашка, в роли соперника юношей! Молодым евреям не было и двадцати, и читатель может заподозрить меня либо в наглости, либо в самоуверенности. Однако же мои намерения проистекали ни из того, ни из другого. Лишь отчасти их можно было объяснить горячностью нрава и в значительной степени — привычкой. Мои правила в отношении прекрасного пола известны — если имеешь дело с неопытными девицами, всё прощается. У молодых девушек нет того, что свет называет принципами. Предоставленные самим себе, они всегда уступают врождённому чувству, а в обществе сверстниц стараются подражать друг другу. Но воля их скована: под надзором матери или матроны они превращаются в механизм, действующий с большей или меньшей добровольностью, но всегда по команде.
Рахиль и Лия были неразлучны, а предоставленная им свобода уже допускала злоупотребления и делала их в моих глазах лёгкой добычей. И я, старый лис, пробравшийся на голубятню, не замедлил расставить свои сети. Да и любой другой, если говорить о людях без предрассудков, поступил бы точно так же. Отцы и матери, если вы читаете эту книгу, а ведь пишу я именно для вас, выслушайте мой совет: не оставляйте ваших дочерей наедине друг с другом, не доверяйте свою единственную дочь её приятельнице, лучше отпустите на променад, на бал, в театр, пусть даже в обществе молодого человека. Здесь, конечно, есть опасность, но она не столь велика. Наедине с предметом своей любви девица всегда воздвигает некоторые препоны, но ежели она вместе с подругой окажется в обществе искусного любезника, обе девы пропали. Стоит одной из них уступить хоть в какой-то малости, это побудит другую следовать её примеру. Ведь лучший способ избежать стыда заключается в том, чтобы разделить его с кем-нибудь. К тому же, зрелище наслаждений и восторгов подруги возбуждает чувства молодой девицы намного сильнее самых смелых прикосновений. Пусть не ссылаются на невинность младого возраста — чем в большем неведении остаётся девица о цели совращения, тем вернее будет её падение. Горячность нрава, смешанная с любопытством, увлекает её, и как только представляется случай, всё кончено.
Шестнадцатилетняя Рахиль была маленькая, пухленькая, с миниатюрными ножками, томными и в то же время целомудренными глазами, многообещающей грудью и длинными чёрными волосами. Прибавьте ещё два года, высокий рост, более сложившиеся формы, пламенный взгляд, высокомерную улыбку, чувственные губы, и перед вами портрет Лии. Мне нравились обе, но я не смог бы овладеть которой-нибудь в отдельности. Лия, как старшая и более созревшая, помогла мне в покусительстве на младшую сестру, конечно, непреднамеренно и почти не сознавая того. Одна отдалась по горячности, другая — скорее от удивления перед собственными чувствами. Лия оказалась страстной и кокетливой, Рахиль — невинной и доверчивой. Обе жертвы были принесены в один день. Сия двойная удача, как я и предчувствовал, оказалась для меня последней. Именно в это время и, пожалуй, первый раз за всю жизнь, мне пришлось, взглянув на прошлое, пожалеть о нём и содрогнуться при мысли о пятидесяти годах, к которым я летел на всех парусах. У меня уже не осталось никаких очарований, только сомнительная репутация и напрасные сожаления, а впереди — лишь бремя старости без достатка и пристанища. Писанием своих записок я занялся с единственной целью отвлечься от сих печальных размышлений, а также в сугубо моральных видах. Получившаяся картина моей жизни может быть излишне откровенна. Впрочем, записки эти, если у кого-нибудь возникнет на то желание, могут явиться в печати, но мне сие, как и всё остальное, уже совершенно безразлично.