Я обращаюсь с понятием «обыкновенный человек» несколько вольно, не сомневаясь, что таковой существует, хотя сегодня некоторые отрицают это. Вовсе не хочу сказать, что люди, о которых повествует Миллер, составляют большинство, и тем более – что он пишет о пролетариях. Серьезных попыток такого рода пока не предпринимал ни один английский или американский романист. Персонажи «Тропика Рака» не вполне обыкновенны в том смысле, что ведут праздную жизнь, обладают скверной репутацией и отчасти принадлежат к «артистической» среде. Как я уже говорил, это прискорбный, но неизбежный итог жизни вне родины. «Обыкновенный человек» Миллера – это не работяга, не домовладелец из пригорода, а изгой, деклассированный элемент, авантюрист, лишенный корней американский интеллектуал без гроша в кармане. Но бытие даже такого персонажа имеет много общего с жизнью заурядных людей. Миллеру удалось извлечь максимум из этого довольно скудного материала, так как он нашел в себе смелость с ним слиться. И обыкновенный человек, «средний индивид», подобно валаамовой ослице, обрел дар речи.
Правда, все это устарело или, по крайней мере, вышло из моды. «Средний индивид» уже не в моде. Не в моде и пристальное внимание к сексу, к откровениям внутренней жизни. Не в моде американский Париж. В наше время такая книга, как «Тропик Рака», должна выглядеть либо скучной претенциозностью, либо чем-то совершенно необычным, и думаю, что большинство из читавших ее не станут относить ее к первой категории. Постараемся же разобраться, что означает знаменуемое ею неприятие сегодняшней литературной моды. Но для этого нужно увидеть книгу Миллера на фоне всего развития английской литературы за двадцать лет после мировой войны.
Когда писателя называют модным, почти всегда имеют в виду, что он нравится тем, кому еще не исполнилось тридцати. В начале периода, о котором я говорю, во время войны и после нее, властителем юных умов был, конечно, Хаусмен. Среди тех, чья юность пришлась на 1910–1925 годы, влияние Хаусмена было огромным, и сейчас это уже не так просто объяснить. В 1920 году – мне тогда было семнадцать лет – я знал на память всего «Парня из Шропшира». Интересно, произведет ли теперь «Парень из Шропшира» впечатление на юношу того же возраста и примерно того же склада ума? Он наверняка слыхал об этом цикле, может быть, даже заглядывал в него, и стихи показались ему ловко скроенными, но пустоватыми – вот, думаю, и все. А ведь мои сверстники и я без устали твердили эти стихи наизусть, испытывая своего рода экстаз, сравнимый с тем, который охватывал предыдущие поколения, упивавшиеся «Любовью в долине» Мередита, «Садом Прозерпины» Суинберна и так далее.
Разлука сердце гложет,
Со мною нет друзей —
Красавиц белокожих
И молодых парней.
Впадает в реку боли
Ручей пролитых слез;
Уснули девы в поле
Среди увядших роз[83].
Вроде позвякивания колокольцев, не больше. Но в 1920 году я бы ни за что такого не сказал. Почему мыльный пузырь обязательно лопается? Чтобы ответить на этот вопрос, надо принять во внимание внешние условия, благодаря которым становятся популярными те или иные авторы. Поначалу стихотворения Хаусмена не привлекли к себе внимания. Что же оказалось в них столь близким именно для поколения, родившегося на рубеже веков?
Прежде всего Хаусмен «сельский» поэт. Его стихи наполнены очарованием заброшенных деревень, ностальгией, вызываемой именами всех этих Клантонов, Кланбери, Найтонов, Ладлоу, Вендлок Эдж, «раз летом на Бредоне», соломенными крышами и кузнечными горнами, цветочными разливами лугов, «голубизной холмов далеких». Вся английская поэзия 1910–1925 годов, если не считать стихов о войне, обращена к деревне. Причина, несомненно, в том, что наемный люд навсегда утрачивал действительно живую связь с землей; но тогда в гораздо большей степени, чем сейчас, были распространены снобистские взгляды, требовавшие похваляться близостью к деревне и презрением к городу. Англия того времени вряд ли была более сельской страной, чем сегодня, но легкая промышленность еще не начала расползаться, и считать страну сельской было легче. Большинство ребят из среднего класса росли неподалеку от фермы, и естественно, им была близка живописная сторона сельской жизни – пашни, страда, молотьба и прочее. Пока сам этим не занимаешься, трудно почувствовать, какая это нудная и тяжелая работа – полоть турнепс или доить в четыре часа утра коров, у которых задубело вымя. Время непосредственно перед войной, сразу после нее да и время войны тоже было золотым веком «певцов Природы», зенитом славы Ричарда Джеффриса и У. Г. Хадсона. «Грентчестер» Руперта Брука, стихотворение, гремевшее в 1913 году, было всего лишь бурным всплеском любви к природе, водопадом названий деревень, словно извергшимся из автора. Как поэтическое произведение «Грентчестер» не просто никчемен – значительно хуже. Но это ценный документ, иллюстрирующий мир чувств думающей молодежи тогдашнего среднего класса.
Однако поэзия Хаусмена не исчерпывается сентиментальным воспеванием розочек в духе субботних вдохновений, отличавшем Брука и остальных. Деревенский мотив, постоянно присутствующий в ней, – это только фон. В его стихах чаще всего есть нечто вроде героя, эдакого идеализированного селянина, осовремененного персонажа из Стрефона и Коридона. Уже одно это располагало к его стихам. Опыт свидетельствует, что люди, пропитавшиеся городской цивилизацией, любят почитать о селянах (ключевое понятие – «близкие к земле»), ибо воображают, что те примитивнее и непосредственнее, чем они сами. Отсюда и заземленный роман Шейлы Кейт-Смит, и многое другое. Молодой человек того времени, с его сельскими пристрастиями, охотно отождествлял себя с теми, кто трудится на земле, и никогда – с обретающимися в городе. Сколько юношей воображали себе лишенного всяких пороков пахаря или кочевника, охотника, лесника, – это непременно дикий, свободный весельчак, непоседа, жизнь которого заполнена ловлей кроликов, петушиными боями, скачками, пивной и любовными приключениями. «Вечная благодать» Мейсфилда, еще одно ценное свидетельство эпохи, пользовавшаяся среди юнцов громадной популярностью во втором десятилетии нашего века, знакомит нас с той же картиной, но выполненной грубыми мазками. Однако Морисов и Теренсов Хаусмена можно было принимать всерьез, чего не скажешь о Соле Кейне Мейсфилда; в этом смысле Хаусмен – тот же Мейсфилд, но с примесью Феокрита. Да и тематика у него юношеская – убийство, самоубийство, несчастная любовь, ранняя смерть. Он описывает обыкновенные, легко понятные невзгоды, создавая чувство, что прикоснулся к коренным явлениям жизни:
Под жарким солнцем на лугу
Густая кровь блестит;
Мой нож у Мориса в боку
По рукоять сидит.
Или:
Теперь мы в Шрусберской тюрьме,
И поезда всю ночь
Гудят, горюя обо мне,
Не в силах мне помочь.
Один и тот же мотив с незначительными вариациями. Все рушится: «В тюрьму отправят Нэда, а Дика – на погост». Обратите внимание на острую жалость к себе («меня никто не любит»):
Под стать алмазам росы
На луговой траве,
Как утренние слезы —
Да только не по мне.
Плохо дело, старина! Можно подумать, что стихи предназначались специально для подростков. Их неизменный пессимизм в том, что касается дел сердечных (девушка либо умирает, либо выходит замуж за другого), казался подлинной мудростью парням, изнывавшим в постылых интернатах и смотревшим на женщин как на недосягаемые существа. Сомневаюсь, чтобы Хаусмен столь же сильно притягивал девушек. В его стихах чувства женщины полностью игнорируются, она в них не более чем нимфа, сирена, не столько человек, сколько коварный эльф-поводырь, которому доверяешься, не зная, что он исчезнет на полдороге.
Но Хаусмен не оказался бы столь глубоко созвучен мироощущению тех, кто был молод в 1920 году, если бы не еще одно свойство его поэзии – неожиданным образом она предстает кощунственной, антиномийной и не лишенной цинизма. Традиционный антагонизм поколений особенно обострился в конце мировой войны, – отчасти из-за самой войны, отчасти под косвенным воздействием русской революции интеллектуальные баталии сделались напряженными. Благодаря спокойствию и надежности, присущим английской жизни, всерьез не потревоженной даже войной, многие из тех, чье мировоззрение сформировалось в 80-х годах предыдущего века, а то и раньше, сохранили его в неприкосновенности до 20-х годов нашего столетия. В сознании же молодого поколения официальные догмы рушились, как замки на песке. Религиозность, например, убывала на глазах. За несколько лет трения между молодыми и старшими переросли в нескрываемую ненависть. Остатки прошедшего войну поколения, выжившие в бойне, обнаружили, что старшие продолжают верить в лозунги 1914 года, а младших, совсем юнцов, удушают учителя-холостяки, изъеденные пороком. Именно их и захватил Хаусмен, в чьих стихах им виделся сексуальный бунт и личные счеты с Богом. Да, в этих стихах был патриотизм, но безвредный, старомодный, цвета мундиров королевской гвардии, а не стальных касок, на мотив «Боже, храни королеву», а не «Кайзера на виселицу». Они были в должной степени антихристианскими – Хаусмен воспевал некое озлобленное, дерзкое язычество, убежденный в том, что жизнь коротка и боги не на нашей стороне, а это полностью отвечало преобладающему настроению молодежи; к тому же восхитительная хрупкость строк, состоящих почти из одних односложных слов…