Я находила духовную пищу, по которой изголодалась в детстве, в семьях двух лучших подруг. Одна из них была католичкой и жила чуть дальше нас в том же квартале. Католики произносили молитву перед тем, как подать на стол агрессивно скромную пищу: английскую пиццу-маффин, лапшу с тунцом, рыбные палочки. Похоже, что ее родители наслаждаются обществом друг друга – ничего себе поворот! Иногда они принимались орать и ссориться, а потом, позднее, обнимались и целовались в кухне – боже мой! У меня даже мысли не мелькало, что покой может проявляться в воплях и мокрых от слез объятиях.
Я также обожала обедать – и просто быть вместе – с семьей последователей христианской науки. Эти родители не вопили, зато читали вместе Библию и миссис Эдди (американская писательница и религиозный деятель. – прим. ред.). Когда я бывала в их доме, мы молились – с закрытыми глазами, глубоко дыша. В этом безмолвии можно было ощущать и слышать собственное дыхание; это одновременно расслабляло и пугало, точно в голове включалась автомойка. Конечно, я не упоминала об этом при своих родителях: они пришли бы в ужас. А для меня это был рай, пусть даже на ужин частенько бывали лишь покупные пироги или попкорн. Эта пища была такой вкусной благодаря любви в этом доме – любви, стержнем которой был ласковый, крепкий брак. Эти родители не орали и не целовались так часто, как католики, но я ощущала, как меня обволакивала дружелюбная уверенность их веры – и было грустно всякий раз, когда вновь подминала духовная анорексия в собственном доме.
К старшим классам школы я делала то же, что все сообразительные искательницы совершенства (помимо стояния на цыпочках), – сидела на диете. Или, если хорошенько подумать, обжорствовала, садилась на диету и снова обжорствовала, как мать – но никогда не ощущала состояния сытости без переполненности. И, как отец, стала помногу пить. Как и родители, я была больна болезнью под названием «еще!» – и совершенно не умела ощущать благородного удовлетворения.
Как и родители, я была больна болезнью под названием «еще!» – и совершенно не умела ощущать благородного удовлетворения.
Ничто не может быть вкусным, если ешь, затаив дыхание. Чтобы пища была вкусной, нужно присутствовать, смаковать ее, а присутствие заключается во внимании и в потоке дыхания. Оно начинается во рту, любимом органе утешения родителей, затем связывает голову с телом через глотку, продолжаясь в легких и животе – прекрасная связующая струна воздуха.
В середине и конце 1960-х случились две вещи, которые начали возвращать мне мою жизнь: контркультура и женское движение. Одна прекрасная учительница-хиппи дала мне книгу «Я знаю, почему поет в неволе птица», а потом дневники Вирджинии Вульф; все это я поглотила с жадностью, как человек, участвующий в состязании по поеданию хот-догов. С лучшей подругой Пэмми мы открыли для себя Джин Рис и журнал «Миз». Потом я поступила в женский колледж, и старшие девушки и профессора давали мне читать двух Маргарет, Этвуд и Дрэббл, и первое собрание Норы Эфрон. Я узнала тайны жизни: можно стать женщиной, о которой ты когда-то осмеливалась мечтать, но чтобы сделать это, придется полюбить свое собственное безумное, превращенное в руины «я».
Я встречала все больше и больше женщин, которые за чечевичным супом и пиццей рассказывали о моем духе, о моих потребностях и о моем теле. Знакомилась со смешанными группами для разработки стратегии протестов или спасения открытого космоса, и мы пировали рисом и бобами. Показывала новым друзьям, как готовить кассуле по родительскому рецепту. Они просвещали меня насчет халвы, гранатового вина и массажей для исцеления тела и души.
Я узнала тайны жизни: можно стать женщиной, о которой ты когда-то осмеливалась мечтать, но чтобы сделать это, придется полюбить свое собственное безумное, превращенное в руины «я».
В те годы забрезжило осознание, что ценности жизни родителей, «хорошей жизни»: восхитительная еда и бесконечные рассказы, книжные магазины, пешие походы – будут частью эволюционного путешествия наряду с тем, что я нашла в религиозных семьях друзей детства и церквях, наряду с глубочайшей истиной, открывавшейся в серьезных и забавных разговорах с женщинами, наряду с безмолвием и медитацией. Боже! Это было так радикально – и так вкусно…
Я не говорю, что это пришло легко. Как при игре на фортепиано или изучении испанского, я должна была усердно заниматься и набивать шишки: приходилось читать трудные материалы, а потом переваривать их, обсуждать с другими и постепенно начинать понимать. Потом пробовать что-то еще, столь же трудное и достойное. Я должна была искать мудрость, учителей. И – о! – отношения. Даже не просите меня рассказывать, если впереди нет достаточно времени для описания тотальной, почти забавной неприемлемости каждого фиксаппера – я имею в виду мужчин, которых пыталась заставить полюбить меня. Но как сказал Руми, «благодаря любви всякая боль превращается в лекарство»; не бо́льшая часть боли и не боль за других людей; боль и неудачи растили меня, помогали восстановиться – и наконец обрести себя истинную. Мне пришлось уяснить, что жизнь не будет сытной, если я попытаюсь с хрустом втиснуться в чужое представление о себе, а именно – в представление кого-то достаточно искушенного, чтобы предпочитать темный шоколад. Я люблю молочный шоколад – так что подайте на меня в суд. Зато больше не приходится набивать желудок по самые жабры. Во всяком случае, не так часто.
Я узнала от своих учителей, что когда хочется объедаться, или мужчину, или дорогих покупок, эту пустоту можно заполнить только любовью: дремать в обнимку с собаками, думать ни о чем или петь мимо тональности в своей церкви.
Я узнала от своих учителей, что когда хочется объедаться, или мужчину, или дорогих покупок, эту пустоту можно заполнить только любовью: дремать в обнимку с собаками, думать ни о чем или петь мимо тональности в своей церкви.
Я узнала, что раскрываться навстречу своей собственной любви и суровой чудесности жизни – это не только самая вкусная, самая восхитительная пища на свете, но и квант. Он будет излучать в холодный, голодный мир. Прекрасные моменты исцеляют – как какао, Пит Сигер, прогулка по старым просекам. Все, чего я хотела с тех пор, как прибыла сюда, на землю, было теми же самыми вещами, в которых я нуждалась во младенчестве: в переходе от холода к теплу, от одиночества к объятиям, от сосуда к подателю, от пустоты к наполненности. Можно изменить мир с помощью горячей ванны, если погружаться в нее с позиции понимания, что ты сто́ишь всяческой заботы, даже когда грязна и перепугана. Кто же знал?!
Никто не может доказать, существует ли бог, но трудные акты прощения – довольно убедительное для меня доказательство. Это не моя сильная сторона: предпочитаю компанию людей, которые точат на кого-то зуб, если только не на меня. Прощение – самая тяжкая работа души. Когда, несмотря ни на что, твое сердце со временем смягчается по отношению к воистину отвратительному поведению родителей, детей, братьев-сестер и всевозможных бывших, приходится поверить, что нечто, не принадлежащее миру сему, прокралось в твое холодное каменное сердце.
Прощение – самая тяжкая работа души.
Предоставленная себе, я отрицаю прощение – и начинаю думать, что есть раны настолько глубокие, что ничто не в силах исцелить их. Время не справится с такой работой: позитивного мышления явно недостаточно, иначе мы были бы в порядке, а не в теперешнем состоянии. Отсутствие прощения подобно проказе: если не лечить, оно может отобрать внутреннее равновесие, душу – и ощущение собственного «я». Я даже подумывала написать книгу под названием «Все люди, которых я до сих пор ненавижу: христианская точка зрения», но читатели бы отшатнулись. Кроме того, с возрастом, сама того не желая, прощаешь почти каждого.
Отсутствие прощения подобно проказе: если не лечить, оно может отобрать внутреннее равновесие, душу – и ощущение собственного «я».
Прощаешь мать – за то, что у нее была такая ужасная самооценка, зависевшая от вопроса, представляет ли она ценность для всех мужчин: повсеместно и во всех отношениях. Прощаешь за то, что она не восстала, не научила тебя быть самостоятельной прекрасной женщиной; за то, что не научила тебя пользоваться подводкой для глаз и промокательной бумагой; за то, что не сумела сбросить лишние 50 фунтов, которые заставляли тебя стыдиться и привели к собственной пожизненной обсессии. Ты прощаешь своего отца за… ну, вы понимаете – за все. За особую маскулинную замкнутость, за безверие, пьянство – и за общее презрение к женщинам с их примитивными, беспорядочными, таинственными телами и умами. Прощаешь всех, кроме наихудшего бойфренда, с которым, полагаю, могли бы возникнуть трудности даже у Иисуса. Прощаешь ужасных начальников, чудовищно некомпетентных врачей. Прощаешь сверстников своего ребенка, которые запугивали его или впервые уломали попробовать сигареты или травку. Прощаешь соперника в профессии, особенно если превосходишь его калибром, и книги его плохо продаются, и волосы у него выпадают, и люди, наконец, видят, какой он отвратительный извращенец и мошенник, в идеале – прочитав об этом в разделе рецензий «Нью-Йорк таймс». Словом, прощаешь жизнь за то, что она так несправедлива, столь многое крадет и стольким обременяет; за то, что столь мучительна для большей части мира. Даже вроде-как-наполовину-в-основном прощаешь саму себя – за то, что выставляешься на посмешище: мошенница, неврастеничка, неудачница.