324
7
Чем ближе к Киеву, тем оживленнее станции.
На вокзалах буфеты. По платформам ходят жующие люди с масляными губами и лоснящимися щеками. Выражение лиц изумленно-довольное.
На стенах афиши, свидетельствующие о потребности населения в культурных развлечениях. Читаю: «Грандиозный аттракцион собак. По системе знаменитейшего Дурова», «Труппа лилипутов», «Артистка Александрийского театра с полным местным репертуаром».
Гуськин сказал:
— Здесь-таки буквально жизнь бьет ключом по
голове. Какие афиши! Ловко составлены. Что-о?
Я бы сам на такую программу валом валил!
Всюду немецкие полицейские, чисто вымытые, крепко вытертые, туго набитые украинским салом и хлебом.
Нас еще два раза пересаживают. Совсем уж непонятно почему.
На одной из больших станций на платформе в толпе ожидающих стоят Аверченко, Гуськин, актриса с собачкой — все как на подбор высокого роста. Вдруг подбегает к ним запыхавшийся субъект — котелок на затылке, распахнутое пальто вздулось кривым парусом, глаза блуждают.
— Извините, мене вопрос —вы не лилипуты?
— Нет,— скромно отвечает Аверченко.
Кривой парус несет субъекта дальше.
Гуськин даже не удивился.
— Вероятно, ожидается труппа и запоздала при
ездом. Чего же вы смеетесь? Это же часто бывает,
что труппа опаздывает. Что-о?
Он находит вопрос вполне естественным.
С каждой пересадкой состав публики меняется. Появляются прилично и даже элегантно одетые люди, «господа». К последнему перегону остаются сплошь одни «господа» да «барыни».
«Куда же они все девались?»
Уйдет в станционную мужскую комнату темная личность с чемоданчиком, а выходит из мужской комнаты совершенно ясная личность — адвокат, помещик, гидра контрреволюции, с гладко причесанной головой, в чистом воротничке, и несет рукой
в перчатке тот же чемоданчик. Эге! Лица-то все знакомые. Вон и тот, пухлый, с бородкой,—расчесал бородку, брови нахмурил, снимает озабоченно пушинку с рукава драпового пальто и уже выражает недовольство какими-то порядками: «Безобразие! Эдакая распущенность!»
Ну уж если дошло до «безобразия» и «распущенности», значит, почва у нас под ногами прочная.
Скоро и Киев.
Гуськин озадачивает на,с неожиданным вопросом:
— А где вы все думаете остановиться?
— Где-нибудь в отеле.
— В отеле?
Он загадочно усмехается.
— А что?
— Говорят, что все отели реквизированы. И
в частных квартирах столько народу набито, что
я хотел бы, чтобы в моем кошельке было так тесно.
Что-о?
У меня знакомых в Киеве не было, и куда сунуться, если в отель не пустят,—я не имела никакого представления.
— Это, собственно говоря, Гуськин, ваша обязан
ность,— сказал Аверченко,— раз вы импресарио, вы
должны были приготовить помещение, списаться
с кем-нибудь, что ли.
— А с кем я спишусь? Господину гетману напи
шу? Так я бы ему написал, а он бы мне прописал.
Так пусть лучше госпожа Тэффи пойдет к гетману,
так из этого, может быть, что-нибудь выйдет. Не го
ворю, что выйдет хорошее, но что-нибудь непремен^
но выйдет. Ну, я уже вижу, что госпожа Тэффи нику
да не пойдет, а останется себе ждать на вокзале,
а Гуськин побежит по городу и найдет квартиру.
Опять столько работы, что ни охнуть, ни сдох
нуть.
— Это входит в ваши обязанности! Чего же вы
огорчаетесь?
— Обязанности? — философским тоном сказал
Гуськин.— Конечно, обязанности. Ну так найдите
мне дурака, который бы веселился, что должен ис
полнять обязанности! Что-о?
Оленушка вступила в разговор.
— В крайнем случае я возьму все на себя,—крот
ко сказала она.—У меня в Киеве есть подруги, мо
жет быть, можно устроиться у них…
Личико у Оленушки было озабоченное и грустное. Ясно было, что она приняла твердое решение «не топтать травы»…
На скамейке через проход актриса с собачкой говорила шипящим голосом Аверченкину антрепрене-
РУ:
— Почему другие могут, а вы не можете? Почему
вы никогда ничего не можете? И тут же сама себе отвечала:
— Потому что вы форменный идиот.
Я сказала тихонько Аверченке:
— Мне кажется, что ваши актеры плохо ладят
друг с другом. Эта самая Фанничка и ваш импреса
рио всю дорогу шипят друга на друга. Трудно будет
устраивать с ними вечера.
— Да, они бранятся,— спокойно сказал Аверчен
ко.— Но это вполне нормально. Это же старый
роман.
— Роман?
Я прислушалась.
— Мне стыдно за вас,— шипела актриса.— Вечно
вы не бриты, у вас рваный галстук, у вас грязный
зоротничок, и вообще вид альфонса.
— Да, вы правы,—сказала я Аверченке.—Здесь,
по-видимому, глубокое и прочное чувство.
Импресарио бубнил в ответ:
— Если бы я был любителем скандалов, то я ска
зал бы вам, что вы пошлая дура и вдобавок злая.
Имейте это в виду.
— Да,—повторила я.—Глубокое и прочное
с обеих сторон.
Нужно, однако, поднять настроение.
— Господа,—сказала я.— Почему вы так приуны
ли? Помните, как вы мечтали в теплушке о ванне,
о хорошем обеде? Подумайте только: завтра в это
время мы, может быть, будем чистенькие и на
рядные сидеть в хорошем ресторане и под музыку
есть самые вкусные вещи. Будет белая блестящая
скатерть, хрустальные рюмки, цветы в вазах…
— Я таки порядочно не люблю рестораны,—
вставил Гуськин.—Чего хорошего? Когда мне мама
ша подает дома бульончик, так я его улепетываю
лучше, чем самую дорогую печенку в самом лучшем ресторане. Что-о? Конечно, в очень дорогом ресторане, там полный порядок (Гуськин произносил «па-радок», производя как ласкательное от слова «парад»). Там вам, после того как вы курочку поглодаете, обязательно подают теплой воды, и даже с мылом, чтобы вы могли помыть лицо и руки. Но для такого ресторана надо иметь нахальные деньги. А в обыкновенном ресторане так вы себе вытираете руки прямо о скатерть. Это же скука! Нет, я ресторанов не люблю. И чего хорошего, когда вы кушаете суп, а какой-нибудь сморкач сидит рядом и кушает, извините, компот.
— Чего же тут дурного? — недоумевает Аверчен
ко.
— Как чего дурного? Притворяйтесь! Не понимае
те? Так куда же он плюет косточки? Так он же их
плюет вам в тарелку. Он же не жонглер, чтобы
каждый раз к себе попадать. Нет, спасибо! Я таки
повидал ресторанов на своем веку.
* * *
Поезд подходит к станции.
Киев!
Вокзал забит народом и весь пропах борщом. Это новоприезжие в буфете приобщаются к культуре свободной страны. Хлебают сосредоточенно, высоко расставив локти, не то как бы паря орлом над добычей, не то защищая ее острием локтей от постороннего посягательства. Что поделаешь! Разум говорит, что ты здесь в полной безопасности, что борщ твой неотъемлемая твоя собственность и права твои на него охраняются железной немецкой силой. Знаешь ты все это твердо и ясно, а вот подсознательное твое ничего этого не знает и расставляет твои локти и выпучивает глаза страхом: «А вдруг через плечо протянется неведомая гнусная ложка и зачерпнет для нужд пролетариата?..»
Сидим с багажом в буфете, ждем вестей о квартире.
За соседним столом насыщается пухлый бородач с обручальным кольцом.
Перед ним на тарелке бифштекс. Над ним испуганная физиономия лакея.
ооо
Бородач распекает:
— Я ж тебе, мерзавец, русским языком сказал:
бифштекс с жареным картофелем. Где же карто
фель? Где, я спрашиваю русским языком, жареный
картофель?
— Виноват-с, они сейчас поджарятся-с. Они у нас
вареный. Обождите-с. Они сей минут-с!
Бородач задохнулся от негодования.
— «Обождите-с»! Ябуду ждать, а бифштекс бу
дет стынуть? Молчать! Нахалы!
У стены стоял молодой носильщик и, саркастически сжав губы, поглядывал на барина и на лакея. Очень выразительно поглядывал. Что ж, сценка стоила, чтобы на нее поглядел «молодой пролетариат». Как большевистская пропаганда, она, конечно, достигала лучших результатов, чем самый яркий советский агитационный плакат с гидрой капитализма и контрреволюции…
В буфете было душно, а ждать, по-видимому, придется еще долго. Я вышла из вокзала.
Веселый солнечный день догорал. Оживленные улицы, народ, снующий из магазина в магазин… И вдруг чудная, невиданная картина, точно сон о забытой жизни,—такая невероятная, радостная и даже страшная: в дверях кондитерской стоял офицер с погонами на плечах и ел пирожное! Офицер, с по-го-на-ми на плечах! Пи-рож-ное! Есть еще на свете русские офицеры, которые в яркий солнечный день могут стоять на улице с погонами на плечах. Не где-нибудь в подвале, затравленный, как зверь, закутанный в бумазейное тряпье, больной, голодный, самое существование которого — трепет и смертная угроза для близких…