О письме, доставленном из дома Юми, Томо рассказала мужу спокойно, даже как бы смущаясь, что доставляет ему беспокойство подобными пустяками. Она словно опасалась неосторожным словом и лишним упрёком ещё больше расстроить мужа.
— Поскольку девушка из семьи хатамото, дело может принять дурной оборот… — заключила она.
— Не думаю, что стоит волноваться, — отрезал Сиракава. — По словам супругов Сонода, опасения были у другой девушки, которая приходила с Юми, — у Мицу. А мать Юми прислуживала в покоях князя Тода, так что должна хорошо знать эту сторону жизни. Всё сведётся к чести семьи, а в конечном итоге к вопросу о сумме. — Голос у Сиракавы звучал отчуждённо. Он не отрывал глаз, горящих недобрым огнём, от Томо. Он был раздражён не столько проблемами Юми, сколько тем, что Томо не слишком уязвлена, — не так, как в те дни, когда появилась Суга.
— Сколько? — спокойно спросила Томо, глядя мужу прямо в глаза. Она и сама испытывала отвращение к собственному равнодушию, к отсутствию какой-либо брезгливости по поводу истории с Юми.
— Столько же, сколько за Сугу, — холодно проронил Сиракава. — Впрочем… На сей раз цена будет ниже.
Это было презрительной констатацией факта, что Юми — пониже сортом, не той породы, что Суга. Ну и что из того, что кроме Томо он любит ещё и Сугу, а кроме Суги вдобавок и Юми? Мир от этого не перевернётся!
Сиракава сложил на груди руки. Он чувствовал себя совершенно опустошённым. На него вдруг пахнуло чёрным ветром одиночества.
Глава 1 НОЧЬ ДВАДЦАТЬ ШЕСТОЙ ЛУНЫ
Жизнь коротка, но
Порхает бабочка беззаботно.
О, как печально!..
Мацуо Басё
— Рикши! Рикши! Невеста пожаловала!..
По отлогой, обсаженной с обеих сторон кустарником узкой дороге, вившейся вокруг холма к стоявшему на вершине дому, с зычными криками мчался слуга. Он уже несколько часов дежурил у ворот. На нём была парадная куртка с фамильным гербом Сиракава, на воротнике вышито имя хозяина. Толпа домочадцев, ожидавшая свадебную процессию у парадного входа, разом встрепенулась и загомонила, словно стая вспугнутых птиц.
Кормилица Маки как раз закончила кормить маленького Такао. Они находились в дальнем крыле, но, заслышав приветственный гомон, Маки не утерпела и поднялась посмотреть. Она тихонько выпростала руку из-под головки сладко засопевшего младенца и, запахнув на обнажённой груди кимоно, выглянула на веранду. Обычно Томо ни на минуту не разлучалась с внуком, однако сегодня решила переместить Такао с Маки подальше, дабы ребёнок хотя бы в первую брачную ночь не беспокоил плачем невесту. Это потом он будет звать её «мамой»… Дом стоял на довольно высоком, хотя и пологом склоне, в центре огромного, пару тысяч цубо[48], участка земли. Днём с веранды второго этажа открывался прекрасный вид на залив в Синагаве, однако сейчас море застилала вечерняя дымка поздней весны. Она прикрыла тёмным пологом и деревья в саду, плеснув в яркую зелень отстоявшейся синевы, и только росшие на холме вишни ещё хранили отблеск сияния дня, светясь в темноте, словно огромные бледно-лиловые зонтики. Процессия с невестой, предваряемая рикшей свата, как раз проезжала под кронами пышно цветущей сакуры. В коляске с опущенным верхом восседала невеста. Голова её была низко опущена, свадебная белая повязка «цунокакуси»[49] скрывала верхнюю часть лица, в изыскано уложенных волосах сверкали тяжёлые парадные гребни и шпильки, отчего голова девушки тяжело и монотонно покачивалась из стороны в сторону. Яркий шёлк верхнего кимоно, украшенного тончайшей вышивкой, пронзительно алел даже в сгустившемся сумраке. Свет больших фонарей у входа в дом и фонарей поменьше в руках встречающих ещё не мог спорить с угасающим светом дня, и они излучали мягкое абрикосовое сияние, придававшее свадебному поезду некую призрачную, потустороннюю красоту. Маки смотрела, словно заворожённая, не в силах оторвать глаз. Ей вдруг показалось, что она видела эту картину во сне. Внезапно наваждение схлынуло, и кормилица стала думать о том, что эта девушка в богато изукрашенном наряде — самое несчастное на земле существо.
Она, поди, и не знает, что это за человек такой — молодой господин, подумала Маки. Маки и самой не повезло с замужеством, она осталась одна, но всё равно ей было до слёз жаль молодую невесту. Маки взяли кормилицей в дом Сиракавы год назад, когда родильная горячка унесла мать Такао, и теперь даже она, не привыкшая совать нос в чужие дела и мирно уживавшаяся с кем угодно, начала постигать напряжённую сложность отношений, связывавших обитателей дома Сиракава.
Юкитомо Сиракава добровольно ушёл в отставку вскоре после провозглашения Конституции. С обер-полицмейстером Кавасимой, соратником и давним другом Сиракавы, случился апоплексический удар, и он ушёл из жизни ещё молодым, в пятьдесят с небольшим лет. Кончина Кавасимы послужила непосредственным поводом для решения Сиракавы закончить карьеру. Действительно, вряд ли кто-то другой сумел бы заставить плясать под свою дуду строптивого Юкитомо. А сам Сиракава за долгие годы службы скопил такое богатство, что мог безбедно существовать до конца дней своих, не служа никому. Сиракава происходил из неродовитой семьи вассала клана Хосокава и был воспитан в традициях конфуцианской морали. Его учили только «китайским наукам»[50] и воинским искусствам, и он хорошо понимал, что не может тягаться с молодыми чиновниками правительства Мэйдзи[51], жадно впитывавшими западные знания и свободно болтавшими на английском. Эти юнцы стремились насаждать в Японии новомодные западные теории.
Сама мысль о том, что бывшие подчинённые будут оказывать ему покровительство, была невыносима, а оставаться на прежнем посту, когда не стало заступника и покровителя Кавасимы… Нет, такого унижения Сиракава стерпеть не мог. К тому же, если и впрямь будет создан парламент, в кабинет министров непременно войдут такие выскочки, как Ханасима, и рано или поздно они выберутся на авансцену, прибрав к рукам всю власть.
Сиракава решил избегнуть неминуемого позора и ушёл сам. Он купил огромный дом-усадьбу в Синагаве, близ Готэнъямы. Усадьба эта ранее принадлежала какому-то иностранному дипломату, а место, где она находилась, славилось сакурой, что цвела там особенно пышно. В этой усадьбе он мог доживать свои дни, как ему было угодно, и никто не смел сунуть нос в его жизнь. Иными словами, дом был его крепостью, цитаделью, — и усыпальницей разбитых амбиций молодости.
В собственном доме Сиракава правил, как деспот, как князья недавно ушедшей феодальной эпохи, и если бы Томо, его супруга, и наложницы Суга и Юми не приспособились как-то к буйному нраву и фанаберии господина, то не смогли бы прожить в покое ни единого дня. Эцуко год назад выдали за юриста, свежеиспечённого бакалавра, учившегося в Европе.
Единственным человеком, не вписавшимся в быт семьи Сиракавы, был его родной сын — Митимаса.
Митимаса родился, когда супруги жили в провинции, и воспитывался в доме дяди и тёти в Кумамото, на острове Кюсю, пока Юкитомо кочевал с места на место по району Тохоку и менял чиновничьи должности. Когда семья Сиракава наконец осела в Токио, отец выписал сына к себе. Митимасе шёл уже шестнадцатый год. Юкитомо сделал всё, чтобы дать юноше достойное образование. Он определил сына в частную английскую школу, потом пристроил в только что созданный Токийский колледж[52]. У Митимасы были весьма заурядные способности к учёбе, хотя совсем безнадёжным назвать его тоже было нельзя, однако он совершенно не мог уживаться с людьми. Он был настолько мерзким и извращённым, что его презирали и отвергали все — и соученики, и учителя. В итоге с образованием пришлось распрощаться, и Митимаса зажил жизнью отшельника в стенах родного дома. Гордый и самолюбивый Юкитомо не испытывал даже подобия жалости к Митимасе — скорее, глубокое отвращение. Он не принял бы подобные недостатки даже в чужом человеке, а уж собственный отпрыск, плоть от плоти… Факт наличия кровных уз с подобным моральным уродом ещё сильней распалял пожиравшее Юкитомо чувство стыда.
Даже дома он никогда не садился за стол с Митимасой и отселил его в комнату для слуг, где сын прожил несколько лет до самой свадьбы вместе с племянником, который приехал в семью Сиракава из деревни.
— Юноша не может считаться взрослым мужчиной, пока не добьётся самостоятельности, — повторял Юкитомо.
Для Томо всё это было нечеловеческой мукой. Суга и Юми, тоже своего рода обслуга, не таясь жили на половине хозяина, а сын и наследник рода обитал в жалкой коморке с выцветшими от старости татами! Когда Митимаса сидел напротив деревенщины Сэйдзо и с жадным урчанием заглатывал рис, неуклюже орудуя зажатыми в кулаке палочками для еды, Томо охватывало такое отчаяние, что ей хотелось закрыть глаза и ничего не видеть. Если Митимасе случалось зайти в комнату, где находился отец, глаза Юкитомо вспыхивали жёстким стальным блеском, словно ему был невыносим один уже вид сына — его шумные, неуклюжие телодвижения, его лицо с нависающим низким лбом и огромным мясистым носом, так похожее на уродливую маску плясок Кагура[53]. Томо и так старалась быть начеку, ловя малейшие перемены в настроении мужа, а уж в присутствии Митимасы её начинала бить нервная дрожь в ожидании неизбежной сцены: вот сейчас Митимаса ляпнет что-нибудь несуразное, и Юкитомо снова взорвётся…