в это верить. Д. Д. же в тот период почти безвылазно сидел в своем поместье на Гудзоне. Что до Доуна, он постоянно шатался по разным ресторанам, вечеринкам, студиям, всевозможным местам, которых в Виллидж было тогда – и, полагаю, остается сейчас – великое множество, а дома появлялся крайне редко. Нет, он сочинял стихи, пьесы, речи и еще бог весть что. А кроме того, насколько я помню, давал совершенно провальные спектакли одного актера. Тем не менее всякий раз, когда я навещал Эстер, я видел ее бодрой, улыбчивой – даже перед лицом ожидавшего ее неотвратимого крушения. Она представала передо мной неизменно жизнерадостной – такими бывают повсеместно люди здоровые и преуспевающие. В ней не было ни намека на апатию, покорность судьбе или отчаяние, ни следа недовольства или неудовлетворенности, скорее своего рода добродушное превосходство и беспечность, которые обычно являются спутниками благополучия, уверенности и умиротворения. В жизни не встречал человека с такой спокойной душой.
При этом она не надеялась, что поправится. Считала, что нет, – вернее, что это не имеет особого значения. Отмахнувшись от цветов или фруктов, которые я брал на себя труд ей принести, она пускалась что-то обсуждать – книгу, спектакль, то или иное направление в искусстве, возникшее в Виллидж, действия или мнения каких-то известных личностей. Она обладала природной интуицией и деятельным умом – понимание давалось ей без труда. Взгляды у нее были неоэзотерические: в ней жила, как это называют спириты, «старая душа».
В тот же период я порой встречал и Д. Д., но чаще в ресторанах и на посиделках, чем в этой квартирке. Был с ней, как я уже отметил, и Доун. И на протяжении всего этого времени отношение Доуна к Д. Д. и Д. Д. к Доуну оставалось всецело обусловленным их характерами. Доун – наблюдать за этим было довольно забавно – делал вид, что не знает, какие отношения раньше связывали Д. Д. с Эстер, и при этом много говорил про обоих: про Эстер – с заботливостью, причитающейся человеку, которому он, безусловно, чем-то обязан; про Д. Д. – с убеждением, что тот, безусловно, не лишен некоторой влиятельности и умственных способностей, но относиться к нему с приязнью решительно невозможно. Д. Д., в свою очередь, никогда не брал на себя труд – да и заставить его было решительно невозможно – проявлять хоть какой-то интерес к Доуну и даже упоминать о нем. Поэт не принадлежал к его миру. И в лучших, и в худших своих проявлениях Доун был для него слишком непоследователен, ребячлив, невоспитан и лишен интеллектуального savoir-faire [46]. В глазах Д. Д. Доун всегда оставался мелкой сошкой, бунтарем и подстрекателем, но явно слабаком – отнюдь не одним из тех грозных борцов из рабочего класса, к которым он всегда проявлял искренний интерес. Доун же считал Д. Д. обычным снобом.
Впрочем, все это завершилось, когда Эстер наконец перевезли в санаторий на севере Нью-Йорка, среди сосновых лесов, где она промаялась полгода и в конце концов умерла. Там я ее не навещал, но те, кто ее видел, рассказывали, что она живет как бы во сне, совершенно игнорируя все житейские обстоятельства и размышляя о красоте. Ей нравилось читать стихи, она стала делать наброски – к этому виду искусства раньше ее не тянуло. А в день своей смерти, как мне рассказывали, она снова и снова писала имя взбалмошного поэта, за которого вышла замуж, и набрасывала контуры его головы с некоторыми прикрасами, благодаря которым он выглядел менее взбалмошным и более привлекательным. При этом (и об этом мне тоже рассказывали) он ее навестил лишь однажды – и это после того, как в пылу очередного романа заправским трубадуром последовал за своей возлюбленной пешком до самого Беркшира, чтобы там досаждать ей своими излияниями – а он, вне всякого сомнения, досаждал. Его оправдание – и оно, пожалуй, не лишено основательности – состояло в том, что у него не было средств, на которые он мог бы в санатории существовать. Впрочем, и Д. Д. явился лишь однажды. Тем не менее, когда она умерла и тело его заботами перевезли в Нью-Йорк для погребения, он все же прислал ей цветы, равно как и взял на себя все расходы. Сам он в тот момент был чем-то занят на Западе – такие ходили разговоры – и приехать не смог.
Касательно Доуна. Услышав, что в последние минуты она думала только о нем, он (как мне рассказывали) впал в тоску, испытав сильнейшее потрясение от наплыва умственной и душевной скорби «плюс удовлетворения», как не преминул кто-то добавить по этому поводу: скорби из-за того, что переживание столь яркое, как их с Эстер отношения, уже в прошлом, удовлетворения от того, что все же, несмотря ни на что, он до конца оставался предметом ее интереса и расположения. Много лет спустя, когда он жил, по сути, один и уже не пользовался столь широкой популярностью, как в былые дни, он, по слухам, сказал кому-то: «Эстер была единственным истинным моим вдохновением – лучшим, что выпало мне в жизни».
В это я готов поверить.
Бриджет Малланфи
Героиня этого очерка навсегда останется для меня символом одной из беднейших и грязнейших улиц нью-йоркского Нижнего Манхэттена. В памяти всплывают вечно грязные тротуары с кучами мусора на серых гранитных плитах (мертвая кошка или собака – вполне обычное явление); грязные ребятишки; грязные, темные парадные; грохот подвод и фургонов, беспрерывно снующих взад-вперед. Неприглядную картину оживляет металлический блеск Норт-Ривер [47], омывающей гранитные утесы, «палисады», которые выступают из воды сплошной серой стеной, оставляя наверху лишь узкую полоску серого или голубого неба.
Перед входом в убогий доходный дом на низкой приступке стоит миссис Малланфи: седая, крепко сбитая, скорее квадратная, чем круглая, в рабочем халате без рукавов; едва заметная выемка намекает на талию, вокруг которой почти всегда повязан грязный, линялый клетчатый фартук. Закончив мести подъезд и опершись на древко метлы, она судачит с какой-то девахой в зеленой кофточке и коричневой юбке; деваха одной рукой поддерживает младенца. Я собираюсь обратиться к миссис Малланфи с деловым предложением,