— Не пора ли тебе на репетицию? Иди. Может, переодеться нужно.
Время было действительно на счету. Через полчаса соберутся, и ей выходить в первом же явлении.
— Иди.
Они разом поднялись. Он положил ей обе руки на плечи и поцеловал в лоб.
— Это в последний раз! — прошептал он. — Но помни, Надя… когда ты почувствуешь, что ты на краю того оврага, куда так легко скатиться на сцене… помни, что у тебя остался товарищ… только товарищ, Иван
Заплатин. Пошли за ним, когда еще не поздно.
Оба тихо заплакали.
Подъезжая к Москве, Заплатин проснулся. Он задремал, должно быть, не больше как на полчаса. А ночь спал дурно.
Сквозь полузамерзлые окна вагона проникал розовый свет морозного утра. В его отделении — для некурящих — было пусто. На одном диване, уткнувшись в подушку, спал пассажир, прикрытый шинелью.
Под колыхание поезда перед Заплатиным стали проходить картины его приволжской родины. Еще вчера он ехал на закате солнца по реке, вдоль длинных полыней. Кое-где лед потрескивал. Лошади бежали бойко. Ямщик в верблюжьем «озяме», с приподнятым большим воротником и в серой барашковой шапке, держался еле-еле на облучке кибитки, то и дело покрикивал: "Эх вы, родимые!" — с местным «оканьем», которое и у Заплатина еще сохранилось в некоторых словах, и правой рукой в желтой кожаной рукавице поводил в воздухе, играя концами ременных вожжей.
От городка до «губернии» нет еще до сих пор чугунки и считается тридцать три версты, а по льду и меньше.
Хорошо было ехать по накатанному пути. Полоса нежного заката тянулась то справа, то левее, меняясь с изгибами берега.
Справа все время поднимался нагорный берег, то покрытый сплошь снегом, то с хвойным лесом.
Тихо было на реке. Изредка попадались деревенские пошевни с мужиком в овчине и шапке с ушами или целый обоз. Кое-где у берега зимовала расшива или пароход.
Воздух был прозрачный, с порядочным морозом. От пристяжных шел пар. Они подпрыгивали в своих веревочных постромках с подвязанными в виде жгутов хвостами.
Ехал он с побывки, после двух недель безмятежного житья при матери, в их домике, на самой набережной. Она была сильно обрадована его внезапным приездом; только потужила немножко, что ее Ваня не встретил с ней Нового года.
Но она сейчас же стала особенно взглядывать на него. Должно быть, и в самом деле вид у него был нехороший. Она думала даже, что он долго лежал больной и скрыл это от нее.
О том, что он больше не жених Нади, он ей в первые дни не говорил. Но не выдержал, да и нельзя же было не предупредить ее.
Не обвиняя ни в чем Надю, он взял все на себя, напирая на то, что они настолько разошлись во всем, что брак в этих условиях немыслим.
Мать его уже знала от отца Нади, что она желает посвятить себя сцене, и призналась ему, что это ее стало тревожить.
— Разве можно связывать свою судьбу… с актрисой? — сказала она ему в первый же их разговор об этом.
Но она не верила тому, что он — по доброй воле отказался от невесты. Не таков ее Ваня!
Спросила она его — как же быть с отцом Нади, пойдет ли к нему объясниться?
— Если он пожелает — пойду, — ответил он. А первый не буду являться. Надя ему сама напишет или уже написала.
Они с ним так и не видались.
И все эти две с лишком недели он ни у кого из местных обывателей не был в гостях, а только бродил, и днем и под вечер, по набережной, уходя далеко на реку, толкался в народе в дни базаров.
Студенческой формы он не носил, а ходил в полушубке.
Сколько раз припомнились ему сердитые речи его однокурсника Шибаева.
Никогда еще до сих пор не чувствовал он того, как гимназия и университет удалили его от жизни, вот от всего этого местного люда, всего края. Очень уж он ушел в книги, в чисто мозговые интересы, чересчур превозносил интеллигенцию.
Разве Шибаев не прав? Останься он — полтора года — с полным "волчьим паспортом", он был бы вышиблен из своих «пазов», превратился бы в умственного пролетария, ненужного неудачника, читавшего книжки, с десятком отметок по переходным экзаменам, с головой, набитой теориями, рядами фактов и цифр, ничего общего с жизнью народа не имеющих.
И в первый же раз пришла ему мысль, что было бы лучше, если б его тогда выслали из Москвы, без надежды на возможность нового поступления в студенты.
Теперь он уже к чему-нибудь да примостился бы, если б тогда перестал мечтать о государственном экзамене, другими словами, о каком-то китайском «мандаринате», об особом клейме, какое налагается на тебя, чтобы ты имел скорейший ход в добывании кусков казенного пирога.
И с каждым днем стихало внутри его души. Сердечная рана сочилась; но погоня за счастьем, за обладанием любимой девушкой так не дразнила его.
Он должен был отказаться от нее, не из мужского самолюбия, пока она первая не прогнала его, а из самых чистых побуждений.
Надя — как она теперь ни завертелась — поняла его, если не сердцем, то своей смышленой головой.
Во время своих прогулок он уходил памятью в отроческие и детские годы, любовно останавливаясь на некоторых особенно ярких воспоминаниях.
Одно из них всплывало перед ним каждый раз, как он возвращался в сумерки домой, поблизости того места, где когда-то, лет пятнадцать тому назад, еще чернела глыба постройки, которой он, ребенком, боялся.
Это были старинные казенные варницы, где варили соль из местных источников.
Нянька и манила и пугала его детское воображение рассказами о том, какая там «большущая» печь, а над печью — такая же огромная сковорода и в ней кипит рассол.
Дым из варницы казался ему тогда особенным, не таким, как обыкновенный дым из труб обывательских домов. Итак, по восьмому году, он забежал туда с другими ребятами. Это было зимой.
И в его памяти выступали опять образы так живо, точно будто это было вчера.
В полусумраке большого сарая, у печи, где свистела и гудела жаркая топка, сидели два истопника, а сверху темнела огромная сковорода, и там кипел рассол, и оттуда шли густые пары, хватавшие за горло…
Ко дню отъезда он точно забыл, что ему надо возвращаться в Москву. Ничто его не потревожило оттуда. Он не получил ни одного письма.
Надя не звала его.
Значит, так тому и быть следовало.
Мать сказала ему:
— Что ж, Ваня… ты не от счастья своего отказался, а от тяжких огорчений в будущем. Ежели бы ты для нее был дороже всего… она бы по-другому поступила.
Старушка не плакала и, когда перекрестила его, сказала еще:
— Ты теперь в таком расстройстве. Будь поосторожнее.
Подумай о себе.
В тихом настроении доехал он до губернского города вчера вечером; но сегодня, с приближением к Москве, в него опять начала проникать тревога, сначала как бы беспредметная.
Потом выплыла внезапно, без всякого повода, жирная фигура Элиодора Пятова, с его бритыми, пухлыми щеками, маслистым ртом и плутовато-фатовскими глазами.
И все опять забурлило внутри.
Вот он — новейший заправила — интеллигент города
Москвы! Его степенство, мануфактурный туз и вместе меценат, будущий автор книги "Эстетические воззрения
Адама Смита".
Ведь он — также студент, также выдержал выпускной экзамен, читает в подлиннике Софокла и Фукидида и может рассуждать о всех политико-социальных теориях, и об Оскаре Уальде, и о Ницше, и о ком хотите, и написать фельетон или издать какие-нибудь никем не изданные материалы по биографии Беато Анджелико или Джордано Бруно.
Все может!
И он еще не из худших молодчиков, носивших и носящих в настоящее время темно-синий или светло- бирюзовый околышек.
Тут Заплатин вспомнил те пошлости, которыми его однокурсники забавлялись, прохаживаясь насчет еврея, их товарища, взявшего тему реферата, предложенного профессором.
С ними надо будет опять встречаться и разговаривать и считать их своими ближайшими товарищами.
А туда, на Моховую, в аудитории Нового университета, надо предъявиться сегодня или завтра. Лекции уже начались. Он зажился дома.
Через двое суток Заплатин сходил с крутых ступенек подъезда перед памятником Ломоносову.
Он был в сильном возбуждении.
Фуражка сидит у него на затылке, пальто распахнуто, щеки сильно побледнели от неулегшегося душевного взрыва.
Сейчас он схватился с двумя «молодчиками», и если б не приход «суба» — он не знает, чем бы кончилось дело.
На реферате того однокурсника, о котором он вспомнил, подъезжая к Москве, вышло нечто крайне возмутившее его.
Два оппонента, вместо того чтобы возражать по существу, взапуски стали предавать его травле.
Несколько раз профессор останавливал их и когда делал резюме, то сказал, что "недостойно развитых людей пускать в ход расовые счеты".
Он зааплодировал этим словам, и на площадке тотчас после реферата — те два «националиста» подошли к нему, и один из них с вызывающей усмешкой спросил: